Удар деревянного молотка

Кто так завидно назвал их — Кочечум, Илимпея, Виви, Имбукан? В звучной перекличке притоков Нижней Тунгуски совсем не слышна Часковая, да и протяженность ее по сравнению с тысячекилометровым Кочечумом невелика, раз в десять она короче. Часковая— родная река Вениамина Бухарева. На ее берегу стоял чум его деда, отца, здесь родился Меньча.

— Младший,—объясняет мне происхождение своего прозвища Бухарев.— Самый маленький в семье, меньший. Отсюда и Меньча. А Вениамин?

Он уводит задавшего вопрос далеко от наших дней, когда у тунгусов были родовые советы, но не было загсов. Нередко в стойбищах новорожденному давали имя русского человека, который сделал добро тунгусам. Имена хороших людей, живших среди них, они умели долго хранить в памяти. Сколько времени уже прошло, а не забыт и сегодня Люча Суслов. На фактории Наканно-Гора — Смотрящая на воду — жил учитель Артем Аксаментов. Давно его нет, но русское имя Артем часто встретишь у местных жителей. В Байкитском районе немало Михаилов. Это в честь автора «Большого аргиша» Михаила Ошарова эвенки назвали своих сыновей.

— Иначе случилось со мной,— говорит Вениамин.— Дед привез меня в школу за сто километров от нашего стойбища, кто-то из русских спросил мое имя. Я ответил — Венк. Означало это — эвенк. Позже Венк стал Венкой, а Венка — Вениамином.

Фамилия Бухарев, совсем русская, перешла к ним от друга отца Венки. Прадед и дед его были Хорбо. Венку уже Хорбо не звали. А к тому времени, когда он получал паспорт, за отцом Вениамина настолько укрепилась фамилия его русского приятеля, Бухарев, что и сына так же записали. Вот как Меньча стал Вениамином, а Хорбо — Бухаревым.

На берегу Часковой его дом, его охота. Здесь когда-то, замирая от восторга, он брал маут из рук бабушки Марии Леонтьевны, пробуя первый раз в жизни забросить аркан на непослушные рога оленя. Отсюда отец увел однажды Венку в тайгу, дал ему старенькое ружье. Сделав несколько шагов, мальчик остановился передохнуть.

— Это твой хлеб,— сказал сыну Иван Александрович,—хлеб никогда не бывает легким.

Зато лыжи, которые подарила внуку бабушка, настоящие, как у всех охотников-эвенков, были легкие и новые.

— Твои ноги,—сказала она,—смотри не ломай!

Два подарка в один день. С тех пор он охотник. Было ему тогда девять лет.

Все, что Бухарев добывает теперь, дает ему ружье, тайга и река.

— Не обижает,— говорит о своей кормилице Часковой Бухарев и перечисляет знакомые и незнакомые мне названия рыб, среди них и стерлядь. Но над всеми здесь таймень.

Так считает не один Бухарев. Почти каждый, кто отведал строганину, тонко нарезанную мякоть сырого тайменя, чуть посыпанную солью, приперченную, сдобренную луком и уксусом, скажет то же самое. Вениамин показывает на горы, где рыбная Часковая берет свое начало.

От фактории Учами до чума Бухарева вниз по Нижней Тунгуске плыть не больше двух с половиной часов. Скалы часто сжимают здесь реку, теснят ее, загромождая ход отвесными каменными стенами — так кажется издали. На самом деле угрожает этим скалам Тунгуска, и следы весеннего наступления большой воды ясно различимы. На обоих берегах отметины. Несмываемая линия. Даже у самой макушки, когда чуть не захлебнулись эти скалы.

До горизонта пустынна Тунгуска. Два часа плывем по широкой реке и никого, решительно никого. Ни одной встречной берестянки, только утки, поднятые с воды мотором лодки, роняют над нами перо. Правый берег сначала горист, а километров за тридцать от Учами очертаниями своими он становится похожим на левый — лес подступает к самой воде. Потом снова горы и горы. Но ни одной не сравниться с величавой каменной глыбой, что будто закрыла выход Нижней Тунгуске. Зубчатый гребень поднялся над всеми, похожий на старинную крепость в руинах фортов и башен, поросших соснами. На самом верху его, словно разрушенные временем, слепые бойницы, в которых находят убежище стаи перелетных птиц. Макушка чуть срезана, но все равно ветер упрямо цепляется за нее мохнатыми обрывками облаков.

Совсем недалеко от стоянки Бухарева каменный остров — нагромождение валунов в самом центре течения Тунгуски. А вот и белый конус одинокого чума. С той стороны Часковой на него смотрит палаточный городок геологов. Когда-то, очень давно, здесь была фактория. Мальчишкой в ней жил Бухарев. Отсюда его увезли в Кочумдек — сто километров ниже, в школу. Класс его назывался нолевым. В первый же он пошел только на следующий год. Так Венка проучился в четырехклассной школе пять лет. На каникулы, как и все мальчики и девочки, приезжал домой один, в берестянке. А если не на чем было уехать в школу после каникул, шел берегом.

— Немного опаздывал, однако,— вспоминает он школьные годы.

Фактория у них была маленькая — всего четыре дома. Ее не стало еще до войны, когда рыбаки и охотники переехали к своим родным в поселки побольше. Бухаревы выбрали Учами. С тех пор здесь его дом, как бы далеко и надолго он не уходил, хотя у тайги тоже есть конец. Есть у нее и граница. Охотник никогда ее не переступит, потому что дальше чужая тайга — его соседа. Где же лес Бухарева? Давно ли он владеет им? Сколько в нем гектаров, как долго можно идти по его тайге до границы соседа?

— Сутки. Может, больше,— отвечает хозяин Часковой.

— Верно ли,— спрашиваю Вениамина,— что охотник отдает свою добычу другому охотнику, если тот окажется рядом с ним?

— Была такая вера,— говорит Вениамин,— нимат по-эвенкийски называется. Не твоя белка, не твой соболь —его. Убил ты, потому что он был с тобой,— отдай ему.

— У тебя так случалось?

— Нет,— говорит он,— никого на охоте не встречаю, если бы встречал, не принес бы в том году сто тридцать соболей, отдал бы всех другому.

Он рассказывает мне о приметах нынешнего охотничьего года.

— Лучше прошлого будет. Много кедрового ореха, значит, белки много. И еще: уходят с юга, с той стороны Тунгуски, полевые мыши, с ними белка идет. В прошлом году вовсе ее не было. Вчера плыл в берестянке, много видел.

Совсем не боится человека, слабая, садится на весло. Доплыла до берега со мной, отдохнула, дальше побежала. И еще третья примета — грибов много.

Все запоминать, видеть вокруг, ничего не опускать — предупреждает, учит тайга. Не спеша, Бухарев вспоминает свой первый урок.

— Мороз большой, белка гулять не ходит,— говорила ему бабка, Мария Леонтьевна. Внук спрашивал, где она? — В своем чуме сидит,— отвечала бабка, показывала следы, говорила, будто белка знает, что старуха не училась грамоте, не прочтет, о чем написала письмо на снегу. Но белка ошиблась. Старая охотница взяла с собой в тайгу грамотного внука. Так шутила бабка.

- Читай,— говорила она Венке,— что тут написано.

В день моего приезда Вениамин вернулся поздно. Он косил траву недалеко от берега, заметил дым в лесу. Тлел мшистый ковер тайги. Бухарев бросился туда, где уже чернели вокруг непогашенного костра стволы берез. Огонь пробивался в сухом лишайнике вперед к легкой поживе. Бухарев переворошил, притоптал тлеющий мох, сорвал с деревьев горящую кору, погасил костер и пошел искать того, кто оставил огонь. Безотчетное чувство хозяина тайги, всего, что вокруг нее, гнало Вениамина по пятам нарушителя. Через два часа Бухарев настиг его.

— Зачем делаешь так?— грозно спросил он. Молодой рабочий из геологической партии оправдывался, как мог.

— Зверя губишь, птицу, олений мох.

Бухарев знал, что лес сильнее этого парня, но погасить огонь не может без человека. Он хорошо это запомнил. В прошлом году в экспедиции, где Вениамин работал проводником, кто-то так же оставил непогашенным костер. Невидимый жар добрался изнутри до корневищ, опалил все огненным дыханием. Сгорел лес, избушка, в которой он жил. Тогда все у него погибло в огне.

Пришел Бухарев часов на пять-шесть позже обычного, был весь в копоти, опустился устало, пересказал эту историю. Ужин давно ждал хозяина, и, по вечному обычаю тайги, он разделил его со своими гостями.

— Попробуй,— предложил я Вениамину чай из своего термоса, — заваривал вчера в Ленинграде.

Он недоверчиво поглядел на густо вьющийся пар, вырвавшийся из горлышка.

— Сила,— сказал он.

Вениамин пил короткими глотками, удивлялся, что невская вода в его стакане.

— Теперь мой попробуй,— предложил он.— Из Часковой.

Зимой Вениамин уходит в тайгу в пять утра, возвращается в десять вечера. Он никогда не берет с собой ни хлеба, ни воды. Ничего не ест, не пьет весь день.

— А если очень захочется пить?

— Пососу наледь, пожую снег.

Я упросил Вениамина взять мой термос. Совсем небольшой, он не будет ему в тягость. Надежда Николаевна сказала, что обошьет его оленьим мехом.

Часковая мчится к Тунгуске, разделяя почти на две равные части те девяносто километров тайги, что на обоих ее берегах давно считаются охотничьим угодьем Бухарева. Отсюда ушел он однажды в дальний путь, в Ленинград. Меховщики всего мира приезжают сюда покупать у России то, что добывают в ее лесах такие, как Бухарев. Пусть поглядят на Вениамина, а он на них, решили в Эвенкии, посылая лучшего своего охотника в Ленинград. От тишины его дома до непостижимого мира сутолоки и многолюдья — Дворца пушнины — четыре перехода, четыре нюкчи, сказал бы старый Бухарев. Первый — от Часковой до Учами: Тимофей Рукосуев прислал за ним колхозную моторку «Вихрь», и через три часа Вениамин был на фактории. Здесь его дом. Редко он в нем ночует, пробовал подсчитать — получилось меньше двадцати ночей. Это в год. Дом его по соседству с Антоном Мукто. Оленевод не чаще охотника гостит под теплой крышей. Встречаются они, пока идет весенний суглан в Учами. Совпадает этот колхозный сход с его днем рождения. Под Новый год снова увидятся. И все же человек, у которого собственная крыша, постоянный адрес, уже не прежний кочевник, хоть и проходит его жизнь в жестком седле учуга.

— С рожденья в кочевье, зато в день рождения — дома.

Я запомнил эти слова Вениамина Бухарева, слушая его рассказ о первом привале в своих стенах на фактории, откуда до Туры он летал на гидросамолете. Ему оставалось еще два рейса, два нюкчи. ЛИ-2 за шесть часов прошел до Красноярска, а дальше всего ночь полета — и Ленинград. От одной мысли, что через двадцать часов можно быть снова у себя на Часковой, вернуться домой, становилось хорошо на душе. Там, в Эвенкии, плыл ли он по Тунгуске в берестянке, отправлялся ли самолетом в Туру, каждый встречный — и на воде, и на земле — окликал его, останавливал. Не потому, что Бухарев первый охотник, просто здесь все знакомы друг с другом. Сейчас он знал, что никого не встретит на бесконечных ленинградских улицах.

Летом знаменитый охотник менял профессию, становился проводником у геологов. Им легко с ним и спокойно. Они знали, что он выведет их безопасной, самой короткой тропой, потому что их каюр был частицей этой могучей тайги. Геологи говорили ему: «Будешь в России — приезжай к нам». Приглашали его в разные города — в Москву, Иркутск, Ленинград. Прощаясь, они оставляли свои адреса. Когда поехал — не взял ни одного. Были у него в Ленинграде знакомые, хорошие люди. Все равно не пошел бы, постеснялся. Понаслышке он знал Ленинград, даже представлял его себе в какой-то нереальной дали, а Красноярск был рядом. Адрес там для всей Эвенкии один — «Тунгусская гостиница». Так в шутку или всерьез называли все дом доктора Симонова, квартиру, которую он получил в Красноярске, когда уехал туда навсегда из Туры. Для эвенков стояла открытой настежь дверь этого дома. И для Бухарева тоже. Он был там. С пристани, с аэродрома — куда? К Симонову, к нашему доктору Леониду Александровичу. Не хватит раскладушек, расстелет оленьи шкуры на полу. А если узнает, что кто-нибудь из бывших его пациентов — а лечил он всю Эвенкию — остановился в гостинице,— поедет, привезет к себе, спросит — чем обидел? Говори!

Геологи старались объяснить Вениамину пояснее, как найти их в городе, записывали номера трамваев, автобусов. Думая, что подстраиваются под его грамоту, некоторые нарочито писали печатными буквами свой адрес. У незаменимого каюра таких адресов накопилось немало. Он переписал их хорошим почерком в новый блокнот и спрятал.

Бухарев никогда не думал, что таежная тропа, затерявшаяся на Часковой, которой он столько лет шел за соболем, ведет его, оказывается, по всему земному шару. Он радостно понял это в Ленинграде. В огромном доме ему сказали: считай, Вениамин, дойдешь до пяти тысяч — отдохни. Это весь наш соболь.

Он останавливался потрясенный, шел дальше — один в несметной толпе матово-коричневых, золотых зверьков, обступивших его со всех сторон.

— Много,— шепчет он,— ой, как много.

Бухарев скользит бесшумно по бесконечным рядам. За спиной,—сколько не оборачивался, впереди,— сколько не вглядывался — соболь. Недоумевая и удивляясь, Бухарев все же не забыл прикинуть в уме, сколько здесь его собственной добычи. Разместил их всех по привычной примете — годы удачи, годы невезения — и вышло, что добыл он за всю свою охотничью жизнь, сам, без помощников, чуть ли не половину того, что собрали во дворце. Но тут же спохватился, махнул рукой, будто оттолкнул этот неловкий счет и увидел великое множество других, что выходили против тысяч соболей. С пяти утра до десяти вечера. Иначе, как сумели бы они добыть столько?

Ему легко было вспомнить всех, никого не мог пропустить Вениамин, потому что хватало здесь шкурок и на соседа его Прокопия Мукто, и Григория Потэ из Эконды, и Улиту Пикунову, старого Панкагира с фактории Тутончаны с сыном Егором, Амидака Октября, Валентина Карнаухова, что догонял уже Бухарева, наступал ему на пятки, и знаменитых братьев Филипповых — Леонида и Григория, двух Вершининых — Евсея и Филимона. Здесь, в Ленинграде он был один. Всем на аукционе интересно — сибирский охотник. Англичане, французы, американцы встречали такого только на картинках Союзпушнины, живого видят первый раз. Внимательно рассматривают, будто он тот самый, что добывал баргузинского соболя на опушку шапки Мономаха. Вениамин ждет, о чем спросят, выдерживает взгляд.

— Иностранные коммерсанты просят рассказать, как вы охотитесь,— задал вопрос переводчик.

— Покажу,— гостеприимно, по-хозяйски приглашал всех в тайгу Бухарев,— пусть приезжают.

— Много соболя поймали в этом году?—спросили меховщики о главном.

Охотник ответил, переводчик перевел, пушники смеялись:

— Не ловил, не стрелял. Соболь у нас на дереве сидит,
укутается в мех, дожидается меня.

Пока не окончился перерыв, ему неутомимо задавали вопросы об охоте, он отвечал. На прощанье Бухарев получил визитные карточки меховщиков и понял, что они приглашают его в гости.

— Трудно все же в тайге? — допытывался пожилой голландец.

— Однако, здесь труднее,—оказал Бухарев.—Привыкать надо, голова болит.

Вениамин заслужил одобрение своими веселыми ответами и дружески расстался с меховщиками.

Во время аукциона он был в зале, постеснялся быть на виду. Взлетали к потолку Дворца пушнины незнакомые слова. И будто ловил их на лету и приколачивал деревянным молотком к столу мужчина в белой рубашке. Пиджак его висел на спинке стула. Он был главный здесь. Ударит молотком и ждет. Еще раз ударит, и тогда кто-то одумывался в этой очень большой и высокой комнате, где было много людей, произносил новое слово. Оно было так же непонятно Бухареву и незнакомо касалось его слуха. Главный замечал всех, кто поднимал руку, повторял за ним вслед короткие слова, которые они произносили не по-русски, и Бухарев дивился его умению поспевать за каждым, никого не упустить. B зале было душно и почти все сняли пиджаки. Но вот человек с молотком в руке три раза окликнул всех и столько же раз зал услышал упрямый деревянный стук. Молоток молчаливо повис над столом, предупреждая всех, что не шутит. Теперь никто не ответил, и Бухарев решил, что главный не отступит. Последний удар был торопливым, будто человек с молотком опасался, что тот, кто крикнул из зала и поднял руку, раздумает.

Молоток легко коснулся стола. И вдруг Бухарев все понял. Пусть запоздало, но понял нехитрый этот торг. Купили всех его соболей. Тысячу шкурок соболя, того самого, что добывает Вениамин в Илимпийской тайге. И ему очень интересно было услышать, как поздравлял этого купца главный, который не выпускал все время из рук деревянный молоток.

Человек, купивший соболя, был француз. Его фирме исполнилось в этом году двести пятьдесят лет. Француз сказал, что он приезжал в Ленинград на первый советский аукцион тридцать пять лет назад, и был он тогда черным, как мех котика, а теперь он седой, как белый песец. И все смеялись.

Когда Бухарев прощался с Дворцом пушнины и аукционом — это было на пятый день его приезда в Ленинград — к нему подошел молодой человек, один из тех, кого он уже видел в зале, переводчик. С ним был француз. Знакомое слово послышалось Бухареву в длинной непонятной фразе иностранного меховщика — Туруханск. Как же, согласно кивнул Бухарев, дождавшись перевода.

— На одной реке с этим городом живу,— сказал он.

Бухарев ждал, что еще скажет француз. Эвенк принял бы за должное, если бы он спросил его об охоте, приваде, на которую шел в этом сезоне соболь, а был только вопрос о Туруханске. Что-то затронул в душе француза ответ охотника, и он будто бы даже обрадовался, увидев человека, который с той же реки, что Туруханск. Переводчик продолжал рассказывать Бухареву о старейшей меховой фирме, которая имела когда-то свою контору на Нижней Тунгуске, в селе Монастырском, ныне это Туруханск.

— Мои деды торговали с вашими,— сказал француз, продолжая с живым интересом рассматривать смуглого жилистого эвенка с орденом Ленина на груди.

— Соболь оттуда ушел, давно ушел,— сказал Бухарев. Француз улыбнулся, просил перевести, что в Туруханске уже пятьдесят лет нет отделения его фирмы.

— Знаю,— вежливо ответил Бухарев, который проходил историю своей родины в эвенкийской школе на фактории Кочумдек.

О встрече знаменитого охотника с французом я рассказал Суслову, когда возвратился из Эвенкии.

— А ведь действительно у нас в Монастырском было отделение, вернее, большая контора французской меховой фирмы «Равион э фрэр». Я очень хорошо помню управляющего Герберта Пикока и работавшего у французов ссыльного большевика рижанина Мартына Зелтыня. Тунгусы предпочитали иметь дело с этой фирмой, потому что Зелтынь никого не давал обсчитывать. Инородцы, как тогда называли остяков и тунгусов, дружили с ним, говорили ему Мартын-Бейэ — Мартын-Человек.

Вспомнив еще какие-то подробности из деятельности «Равион э фрэр» на Нижней Тунгуске, Иннокентий Михайлович заметил мимоходом, что Свердлов был дружен с Мартыном Яновичем Зелтынем.

— И жили они недалеко друг от друга.

Я полистал туруханские записи Якова Михайловича. Не эти ли строки о дедах нынешних охотников-эвенков навеяли Якову Михайловичу рассказы его друга по ссылке, знавшего жизнь обездоленного тунгуса.

«...Сколько бы он ни добывал, весь его промысел переходит к «его» купцу. И всегда он останется еще должен. Ему навязывается наряду с необходимым еще и ненужный товар. Долг постоянно растет. Возможен и прямой обман, так как грамотных среди низовских крестьян, да и верховских тоже почти нет. Купец записывает что-то, когда дает товары, а что именно пишет, кто его знает». Не сыскать ли каких-нибудь упоминаний о Зелтыне в письмах Свердлова из Туруханска? Не так уж много ссыльных большевиков было в селе Монастырском, чтобы не обмолвиться хоть словом о каждом из них, подумал я. Как всегда, и на этот раз память не подвела Иннокентия Михайловича. Знакомое имя Мартын мелькнуло в конце тома на 347-й странице, словно подтверждая рассказ Суслова о далеких годах. Яков Михайлович писал большевику Ивану Александровичу Петухову, с которым подружил в ссылке, что Мартын обещал ему устроить Петухова на работу.

Но это было еще не все, что я прочитал о Зелтыне. Клавдия Тимофеевна Свердлова, перечисляя тех, кто неизменно бывал в их доме, назвала Мартына Яновича. О нем есть и примечание в книге Якова Михайловича:

«Старый большевик, ссыльнопоселенец, жил в ссылке с семьей и заведовал торговой фирмой в селе Монастырском. После Октябрьской революции на руководящей советской и хозяйственной работе. Умер в 1933 году».

Как знать, может быть, к нему в Монастырское гнал свою упряжку Александр Хорбо, дед Вениамина Бухарева. Сдав песцов и соболей приказчику «Равион э фрер», погрузив в меховые мешки чай, сахар, пряники и ситку —ситец, он возвращался к себе на Часковую. В чуме у костра Хорбо рассказывал своей жене Марии, что хоть далеко к Мартыну-Байэ, но только к нему одному будет он ездить, когда снова добудет росомаху, колонка, белку. И соболя, конечно.

Он не был бы Бухаревым, если при первой же встрече стал рассказывать про охоту. Столько разных дорог уводило его от Часковой — пеших, речных, воздушных. Много видел он на земле, и хотя больше всего любил зимнюю тайгу, Вениамина манило лето, он ждал его прихода: июнь — начало работы экспедиций. Отряды и партии плывут, улетают, уходят далеко от Часковой. Если бы Бухарев хотел провести прямую от одной группы знакомых ему геологов к другой, он насчитал бы тысячу километров, даже больше в неоглядной дали Эвенкии. Среди старых проводников, таких, как Григорий Афанасьевич Пота, Илья Николаевич Чапогир, Карп Иванович Удыгир — Вениамин самый молодой, но не менее опытный, чем эти знаменитые следопыты.

На стартовой площадке геологов — шумном перекрестке дальних и долгих маршрутов, у небольшого здания экспедиции, можно увидеть в первые дни июня всех, без кого нельзя представить себе рождение минерала века. Ему бы именоваться не исландским — давно иссякли все запасы на его родине,— а эвенкийским — по имени Тунгусской шпатоносной провинции.

В Туре под крышей деревянного дома с вывеской «Геологическая экспедиция» мне показали этот минерал. Пудовыми глыбами и почти невесомыми пластинами он обступил со всех сторон в просторной комнате тех, кто разведал, нашел и добыл его в Эвенкии. Природа отполировала минерал сверкающими гранями, непостижимо создала его двоякопреломляющим предметы, рассматриваемые сквозь него. Я записал тогда то, что мне сказал о нем начальник комплексной экспедиции Иван Андреевич Золотухин:

«Идет в оптику, сложнейшие инструменты, квантовые генераторы, лазерную и радиотехнику, счетно-вычислительные устройства, оборудование подводной и космической лоции».

— Как же это все начиналось?— спросил я Ивана Андреевича.

— Для меня еще в школьные годы.

Он уже прожил большую половину жизни среди этих минералов, сроднился с тайгой, ее людьми, природой, пятидесятиградусными морозами, а недавно впервые изведал шестидесятиградусные. Золотухин никогда не мог подумать, что крошечный кристалл, увиденный им так далеко отсюда, что сразу и не подсчитаешь, сколько нужно лететь, пятнадцать ли, двадцать часов, чтобы попасть в город его детства Самарканд, навсегда завладеет им.

— Мы, к сожалению, не можем вызвать в памяти образы всех наших школьных учителей,—говорит Иван Андреевич,— только первый, самый первый избежал участи многих — его мы никогда не забываем. Но я навсегда запомнил еще одного учителя.

Из географической дали — совсем полюса, когда хочешь представить себе в заполярной Эвенкии знойный Узбекистан,— доносится к нему голос, произнесший удивительные слова о прозрачном камешке, затерявшемся на ладони педагога.

— Он стоит дороже золота,— сказал учитель химии,— но совсем не поэтому его нужно запомнить, это — минерал минералов. За ним будущее науки. Вы еще услышите об этом чародее, ребята. Называется он исландский пшат.

Это было тридцать пять лет назад в одном из последних классов средней школы Самарканда, где учился Ваня Золотухин. А через несколько лет студент геологического факультета шел в тайге по слепой тропе, едва проступавшей в побуревшем ягельнике. Не каждый сумел бы в бесконечном безлюдье привести студента и его спутников к выросшей будто из земли сопке и сказать:

— Вот эта самая горушка!

Не каждый, потому что охотник-проводник, который привел их, бывал здесь сто раз. И все эти сто раз не заметил главного:

— Может быть, это легенда, просто красивая сказка, но я вам расскажу то, что услышал от нашего каюра. Однажды он шел здесь с ружьем, из-под ног его выскочил заяц. Охотник берег заряд, поднял с земли камень, бросил в зайца и остолбенел. Он увидел множество одинаковых, отколовшихся от большого камня кристаллов-близнецов, абсолютно похожих один на другой и прозрачных.

Золотухин читал много лет назад в архиве Якутии — теперь это уже достояние истории — письмо охотника-якута, продиктованное им в Москву. То был житель поселка Туой-Хайя, в переводе на русский, Глиняная гора — Степан Иванов. Речка, в которой он увидел бесцветный камень, называлась Джикинда. Камень светился серебром в закатном солнце, и если чуть фантазии — золотом. Он так и написал, что камень золотой, а похож на спичечный коробок, но немного смятый. Таким показался ему тогда ромбовидный минерал.

Тропой якута Иванова шел студент геологического факультета Иван Золотухин вместе с проводником. По дороге он успел услышать, что местные жители толкут камень в ступе, запивают белый порошок водой, если что-нибудь болит внутри. И это свойство минерала тоже запомнилось молодому человеку.

— Джикинда — удивительное по своему качеству месторождение исландского пшата. Все здесь прошло на моих глазах — первые добытые килограммы и последние, которые мы здесь выбрали. Поиски этого минерала шли в Эвенкии, где их увидел Суслов, и я поехал на Тунгуску.

Наука давала шпату самые неожиданные поручения. Ему уже наскучило сидеть только в микроскопе, и он пробивал себе дорогу все в новых и новых областях человеческих знаний. А там, где он получил свое название — в Исландии, шпата не стало вовсе. Сравнительно недавний наш знакомый стал свидетелем стремительного движения века. Сегодня можно назвать самые неожиданные области науки, где многие ее свершения связаны с появлением этого минерала. Ученые, работающие на месте его добычи в Эвенкии, установили недавно никому не известное свойство шпата: кристаллы его неоднородны, каждая из частей обладает «индивидуальным» свойством — один очень высоко летает, другому дано опускаться глубоко в воду.

Много времени прошло с тех пор, как первооткрыватель этого минерала Иннокентий Суслов привез из страны Аваньки в Кремль, в кабинет Всероссийского старосты ящик со странным грузом. Сотни людей, десятки отрядов и партий шли все эти годы по тропам Суслова, прокладывали свои дороги к минералу, часто неуловимому, недоступному. Шли с верой, что здесь, в бассейне двух Тунгусок, его уникальные кладовые. Щедро раскрылась этим людям эвенкийская тайга, куда берегом горных рек и по кручам скал вели геологов проводники. Был среди них и Вениамин Бухарев. Ему хотелось бы, чтобы побольше людей узнало эти места. В пожелании Бухарева нам слышалась эвенкийская сердечность, любовь к родному краю.

Мы поздно сидели вокруг костра у его чума, и он рассказывал, как один старый оленевод хотел увести геологов подальше от месторождения шпата, опасаясь, что их работа помешает ему пасти здесь оленей. А геологи шли по верному следу, по ручью, и старик понял, что они все равно найдут то, что ищут. Он сделал последнюю попытку увести их со своего пастбища: предложил оленей переехать подальше, туда, где ждет удача. Но геологи знали, куда им идти. Тогда оленевод решил прослыть вещим.

— Завтра найдешь небесный камень,— сказал он.

— Откуда ты знаешь?—простодушно спросил пастуха начальник экспедиции, словно не понимал его уловку.

— Молился,— ответил старик,— бог обещал.

...Небесный камень! Еще в первом спутнике вознесся он над миром. Светящейся точке было очень просторно в небе Эвенкии, но путь, прочерченный спутнику рукой человека, мчал его дальше.

— Я видел, когда он бежал,— рассказывал мне Бухарев.— Еще два раза смотрел.

Здесь это мгновенное видение приобретало особый смысл. Мерой счастья была не только тунгусская легенда, быль короткого свидания с ней, но и сознание, что прозрачный камень родом отсюда. Эвенк нашел когда-то его осколок, упавший на землю, теперь он вернул его голубому элюну неба. От этого нельзя отрешиться, стоя на берегу Тунгуски.

Бухарев что-то произнес по-эвенкийски, мне перевели:

— И у камня тоже своя жизнь. Один всегда лежит, другой улетает с Земли.

Он показал рукой далеко туда, где стояла одинокая, заблудшая в тайге скала Суслова.

— Там я видел его первый раз,— сказал Бухарев.

Все вместе с ним искали тогда желанную точку. Она шла навстречу людям, и нужно было всего-навсего не потерять спутник, как не потерял охотник и каюр с реки Часковой. Он умолчал лишь, что частицу его держал в руках, впрочем как и все, кто находил небесный камень Эвенкии, посланный человеком в облет своей Земли.