Теперь, когда прошло столько лет, считайте все сорок, и Александр Николаевич почти втрое старше того лобастого выпускника медицинского факультета, что добирался тридцать три дня в санях от станции сибирской железной дороги до тунгусской фактории, воспоминания об этом пути вызывают только улыбку. Но тогда...

Они ехали вдвоем от Тайшета до Стрелки-на-Чуне. Вместе увозили туда единственное богатство, что у них было,— молодость.

— Не будь я один на свете,— признался под конец пути Десков,— повернул бы обратно.

— А вы не один,— отвечал ему Остапкович, бывалый уже житель тайги,— забыли, что и меня считать нужно. Вместе новоселье справлять будем, вы больницу откроете, я лавку. Сегодня вы у меня в гостях, завтра — я,— подбадривал Дескова его случайный попутчик.

Врач сбился co счета, ему надоели и версты, и дни.

— Считайте, доктор,—настаивал Остапкович,—незаменимые сведения для первого письма домой.

Розвальни летели под гору, бежали, шли, вовсе останавливались. Нестерпимо однообразная, как казалось Дескову, бесконечная дорога приближалась к концу.

— Осталось всего двести верст,— ликовал Остапкович.

— Всего? — не разделял восторга своего веселого попутчика Десков.

И все же им везло в пути. Ни одного происшествия. Санный след, что бежал за ними от самого Тайшета, и скрип полозьев благополучно оборвались у Стрелки-на-Чуне на тридцать четвертые сутки.

Врач еще не знал тогда, как он нужен одному незнакомому своему сверстнику, попавшему в непоправимую, казалось, беду.

Сюда же, на факторию Стрелка ехал молодой учитель Иван Суворов. Как и Десков, он впервые увидел тайгу и добирался к своим будущим ученикам не в санях, а в нартах. Везли Суворова олени, сопровождал его каюр-эвенк, ни слова не понимавший по-русски. Морозы стояли жестокие, учитель впервые видел, как чай, только что закипевший над костром, превращался в лед, замерзал в кружке всего за несколько минут.

Все было впервые. Впервые он спал на снегу у горячей золы, впервые сам погонял оленей, впервые ехал один в чужом беспокойном лесу без проводника. Старик каюр был спокоен за учителя, видел, что олени хорошо его слушают, и объяснил, как мог, что поедет впереди приготовить ночлег. И уехал.

Вскоре впереди упряжки Суворова, там, где не утихал все лето говор горного ручья, возник гладкий, как голыш, лед, обдуваемый ветром. Ничего, казалось, не стоило оленям вынести седока на тот берег, но под тонкой ледяной коркой не умолкал теплый ключ, не сдавшийся лютому морозу.

Олени на бегу проломили лед, испугались и, не сумев выскочить на другой берег, понесли по реке, опрокидывая и погружая нарты в воду. Парка, унты, рукавицы, вся одежда через минуту сковала учителя, вздыбилась на нем. Олени бешено несли, уже потерял над ними власть Суворов, и ему оставалось только ухватиться деревянными руками за нарты.

Оглушенный ударом в голову, он вывалился на каком-то повороте, не понимая еще, что постромки порваны, нарты разбиты о дерево, олени умчались по знакомой им дороге в сторону Стрелки-на-Чуне. Но от фактории до речки Нидымкан, где остался лежать в тиши снегов учитель Иван Суворов, было очень далеко.

Его подобрал рано утром тот же эвенк-проводник, что вез его из Туры. Олени пришли к нему на ночевку без человека. Старик всполошился, тут же помчался по их следу обратно. Только на вторые сутки русский открыл глаза. Десять дней эвенк смазывал его руки, голову, ноги медвежьим салом, обвязывал берестой, поил оленьим молоком.

Никто не знал, что случилось в пути с Суворовым. На Стрелке еще не было школы, и там не ждали к определенному сроку учителя, как не ждали и двух других жителей фактории, что ехали из Тайшета.

«Конечно,— писал Десков друзьям на Большую землю,— ты можешь внушить себе, что нужен людям, что они ждут тебя в деревянном домике больницы. Но не здесь произносят все эти слова о долге».

Никто еще не пришел к Дескову, не обратился к нему за помощью. Надо что-то делать. Что? Он знал, куда ехал, но не знал, что его не позовут ни в один чум. «На сто тысяч жителей один врач»,— говорил декан. Откуда известна ему эта статистика? Если врач один, то где сто тысяч?

Только у лавки Десков видел людей. Мужчины с длинными, тугими косами, все женщины курят трубку. Коса, заплетенная раз в жизни, никогда не расплеталась. Так ему рассказывали. Позже Дескову легко было сравнивать прошлое, как было раньше — и настоящее. Он запомнил навсегда три предмета, которые никто не брал в лавке на фактории: мыло, гребешок, зеркало. Назначение их было необъяснимо. Тот, кто приезжал из тайги, просто не знал, что они нужны человеку.

— Товарищ! — кричал доктор вслед уходившему от Остапковича.— Вы забыли взять мыло!

Люди шли дальше, а Дескову казалось, что тайга это океан, он один и никогда ему не доплыть к берегу. Все, как и было предсказано в пути,— сегодня вы мой гость, завтра я ваш. Никуда не уйти. Десков присматривался к Остапковичу. Ни на грош в нем от приказчика.

— Чай пить будем, доктор? Не грустите, скоро вы у меня всю клиентуру переманите. Когда? Может быть, даже завтра.— И Остапкович пытался рассказать новичку, как
врачуют в тайге его конкуренты — шаманы. Десков слушал, но не хотел в это верить.

Он вовсе не походил на торгаша, этот славный малый из потребкооперации. Нескоро появится здесь еще один врач, а коллега Остапковича приедет скоро. От самого устья Подкаменной Тунгуски пригонит он илимки, груженные всяким добрым товаром. Когда-то, лет пять назад, он еще плоты гонял с отцом у Минусинска. Енисей, река ему родная, и притоки, видно, не чужие. От Красноярска тезка Остапковича — Михаил Ошаров — вез свой груз пароходом, а там, где не рискнул идти капитан, уполномоченный Губпотребсоюза сам повел караван лодок — в Полигус, Байкит и сюда, на Стрелку. Кроме дела в лавке Остапковича, он книжечку записную вынимал, слова интересные записывал, советовал Михаилу завести книгу, но верить на слово, отпускать в кредит порох, сахар, ружья, ситец и ждать следующей зимы — сезона, когда охотники деньги возвратят.

Пока жил на Стрелке Ошаров, он сам начал заполнять бухгалтерскую книгу в синюю и красную линейку со словами «кредит» и «дебет». Только не было в ней имен должников. Одни описания встреч Ошарова с эвенками, карандашная зарисовка с натуры,— рисовал навещавших лавку охотников. Иногда он мял в руках красную глину и лепил фигурки людей — тех, кто жил в тайге и приходил на факторию. Он написал книгу и назвал ее «Большой аргиш» — рассказ о таежном караване эвенков, о жизни их под эллюном чума и небом, синим от стужи, об их радостях и неведомых людям другой земли опасностях. Книгу эту прочитал Горький. Прочитав, написал, что у «Ошарова этнография так плотно срощена со всей тканью романа, что я затрудняюсь, что и где можно сократить? И даже возникло сомнение: надо ли сокращать, как будто надо, но жалко». Ошаров рано ушел от всех, кого любил в жизни и кому не изменил в книге. Когда его не стало, эвенки дали старой фактории новое имя — Ошарово.

Рис.4. М. Ошаров

Теперь название конечного пункта одной не очень протяженной авиатрассы не кажется мне незначительным на карте эвенкийских линий Аэрофлота. Самолет идет туда от берега Подкаменоой Тунгуски среди петлистых притоков и зелени тайги. После фактории Куюмба остается уже недалеко до Ошарово.

Большой Ошар — зовут теперь эту факторию эвенки. Сюда когда-то Ошаров мчал на оленях. Путь его по командировке потребкооперации к поселку, увязшему в сугробах, где заждались товаров, продолжался долго, даже в одной упряжке с попутным ветром две недели. А сегодня за час донес бы его сюда АН-2.

В памяти моей кружатся неизвестные строки, написанные Михаилом Ошаровым. Он не был поэтом, но в книге, где на каждой странице стояли слова: «кредит», «дебет», он записал однажды несколько строф.

Ветер мчится по реке,
Вихрем кружит на песке
Кибасками (кибаска — грузило),
Поплавками.

Бестелесною рукой
Он играет,
Затихает
За таежной бахромой.

Однотонная кукушка
Где-то плачет на макушке
На сосне в полусне,
Как оленья побрякушка.

Ночь минула,
Зорь пожары
Льют рассвет.
И над Катангой гагары
Мне несут привет.

Знаю, знаю,
Показалась на Чуни ладья
И листком по струйкам мчалась.
Мне гагара рассказала,
Что ладья твоя.

Фактория, названная именем автора «Большого аргиша», далеко от домика в Стрелке-на-Чуне, где доктор Десков все еще ждал своего первого пациента. По ночам он вставал и прислушивался: кто-то одинокий подавал голос, но не шел. Так еще не раз здесь в первую свою таежную зиму 1929 года ошибался Десков, пока не привык к пурге, ее долгому и тонкому завыванию, похожему на мольбу о помощи. Он плохо спал в такие ночи, скорее всего противился сну. «Больных нет»,— писал он в своем квартальном отчете, оказией посланной в губздрав и заполненной им по форме. «А не приписать ли мне — пришлите другого, не гожусь»,— думал молодой врач.

Однажды ночью он услышал стук в окно и два слова:

— Впусти меня.

Дверь больницы была открыта, Десков никогда не закрывал ее. «Тайга не знает замков, у нее открытая душа»,—говорил ему Остапкович. Александр Николаевич поднес лампу, увидел высокую старуху в парке.

— Заходите,— сказал он.

— Ты ко мне придешь?—спросила она и назвала свое имя: Марина Будиляк.

Он слышал уже о старой шаманке, теперь он ее увидел.

— Всех, кого ты ждешь, я знаю. Они не придут к тебе. Я здесь одна. Доктор здесь никогда не лечил эвенка, шаманы — всегда.

— Не принять приглашение шаманки было нельзя —рассказывал мне Десков.— Она была полновластной хозяйкой тайги, когда я приехал на факторию. Мы отправились к ней всем населением — Миша Остапкович да я. В чуме Марины Будиляк было уже полным-полно. Начиналось камлание. Тени большого ссохшегося тела метались по оленьим шкурам чума, крались и пропадали в полутьме. Колотушки, прежде чем коснуться нагретой кожи бубна, чертили замысловатые фигуры над взлохмаченной головой шаманки. К несложной мелодии, сначала лившейся спокойно, вскоре присоединились гортанные хрипы. Присутствующие вторили. Бубен гудел, видимо, звал к главному зрелищу. Потом незаметно для своих зачарованных зрителей она зажгла какую-то тряпицу, вспыхнувшую у самой ее груди. Тревожнее и громче загудел бубен. Тот же несложный мотив. Шаманка, продолжая двигаться в полутьме, уставилась вдруг на Дескова.

— Я переведу вам,— шептал ему Остапкович.— Вас не зря пригласили.

Песня шаманки призывна.

— Слушайте эвенки, слушай Катанга. На Чуню прислали русского. Он ничего не знает, а говорит, что может лечить вас. Если бы он даже мог, все равно его руки принесут смерть. Злые духи вселились во все его лекарства, пока он ехал сюда. Кто их попробует, тот умрет.

Зловеще гудит бубен в руках молодого охотника. Марину Будиляк привязывают к шестам чума. Она пляшет в диком экстазе на привязи ременных поясов. Выброшены головешки из костра, разбросана зола, не осталось даже тлеющих углей, только удушливый чад. Шесты изогнулись дугой, натянуты, как луки,— это привязанная шаманка продолжает свой танец. Бешеный бубен переходит из рук в руки. Наконец Будиляк смолкает, силы оставили ее, она виснет на шестах — деревянном остове чума, подпоясанная ремнями, оборвала на полуслове дрожащую песню. Теперь смолк и бубен.

Жалкое и страшное представление окончено.

— Уяснили, доктор, что вам не достает для врачевания? — спрашивал на обратном пути Остапкович.— Вы плохо оснащены, доктор. У вас шприцы, целебные настойки,
градусник, йод, бинты, а вам нужен бубен, колотушки и изгнание духов из банок и склянок.

То был невеселый вечер в жизни молодого врача — он не мог забыть уродливое зрелище колдовства, видение парализованных испугом лиц эвенков.

— Когда же вы дождались первого пациента? — спрашиваю я Александра Николаевича.

— Он явился ко мне неожиданно. На пороге больницы стояла женщина. Острая боль и страх были в ее глазах. Она еле добрела из тайги. Это я понял. По-русски она говорила плохо, но лучше всех, кого я до сих пор встречал на фактории. Показала на голову, устало опустила руку и произнесла то, что навсегда осталось и моим именем и обращением ко мне эвенков:

— Лександра, болит.

Звали ее Варвара Анкуоль.

Эта женщина, виновато съежившаяся у входа в больницу, вскоре стала помощницей доктора, санитаром, первым медицинским работником среди эвенков, а позже здесь же, на фактории Стрелки-на-Чуне и первым председателем исполкома. Сделав мужественный шаг от чума шаманки к больничной палате, она сумела привести за собой многих. Только неведомое, не испытанное в жизни могло страшить эвенков. Варвара Анкуоль — она и сейчас живет в Стрелке-на-Чуне — осталась однажды выхаживать больных, когда доктор умчался верхом на олене — впервые в жизни. На далекой таежной тропе не ждал уже ничьей помощи тяжело раненный на охоте эвенк Филипп Мукто. Доктору только казалось, что он мчался, олень часто сбрасывал его, Десков бежал за ним, догонял, прыгая через ручьи, и карабкался на сопки. Он на ходу расстегнул ватник, ставший вдруг тесным в погоне за оленем, уносившем сейчас все, что захватил с собой врач для спасения больного.

— Стой же!—в отчаянии кричал, задыхаясь, Десков, срывая с себя ватник и стиснув зубы, чтобы не застонать от бессилия.— Не знаю, что мне помогло тогда догнать, вцепиться в него, столько раз безнадежно ускользавшего на расстоянии вытянутой руки. Но теперь олень был уже мой.

Позже он рассказывал своим друзьям, что только однажды в своей жизни видел выдохнувшегося от преследования человеком оленя. Из боязни прослыть бароном Мюнхаузеном он не назвал имя победителя.

— Поспел я все же вовремя к моему больному. То была моя первая операция без помощников, на снегу, под елями, один на один со смертью.

Сколько же таких вызовов ждало таежного доктора, не предусмотренных ни врачебным опытом, ни конспектом факультетских лекций.

Обживая свой новый дом на краю земли, Десков врачевал, оперировал, принимал роды. Две девочки — якутка Паша Ботулу и эвенка Тася Хирогир стали с пеленок его пациентками. Школьницами он их оставил, когда пошел на фронт. Каждый день госпитальной жизни военного хирурга постепенно вытеснял все дальше и дальше из памяти Стрелку-на-Чуне, Ванавару, добрых ее жителей, тишину и тревогу ночей, Подкаменную Тунгуску в весеннем разбеге. Пришел такой день, когда подполковник медицинской службы сказал себе: если останусь в живых, на факторию не вернусь, подамся в университетский город, никто не обвинит, что сбежал. Пусть поработают там с мое.

Рис.5. М. Остапкович

Кончилась война, и врач, четыре года отслуживший солдатскому горю, почувствовал острую тоску по людям, оставленным им в тайге, по тем, кто звал его Лександра, кто был его юношеской привязанностью — маленьким девочкам Паше и Тасе, мальчике Апоньке Ленгамо, замученному до полусмерти старой шаманкой, как и множеству других на него похожих, спасенных им при свете керосиновой лампы, которую держал над хирургическим столом славный малый из потребкооперации Миша Остапкович — правая рука хирурга Дескова.

Воспоминания звали в Эвенкию. Стало вдруг совестно, когда он нащупал в кармане абонемент в Хабаровскую филармонию. В тот же день добыл билет на Красноярск, оттуда самолетом в Кежму и через два часа по знакомой авиатрассе до Ванавары — он почувствовал, что самое главное в жизни — не испытывать стыда перед людьми.

— Я вам рассказывал о двух девочках, моих пациентках с первых дней их жизни. Давно они уже мои коллеги. Еще восемнадцать эвенков, которых я знал детьми, лечил, учатся сейчас в Красноярском медицинском институте. Дождусь их,—сказал Десков, неожиданно возобновляя старую борьбу с самим собой,— и уже по-настоящему по прощаюсь с тайгой. Навсегда.

Мне говорили, чтобы я не очень верил этому признанию главного хирурга Эвенкии и заслуженного врача республики. Александра Николаевича я увидел на следующее утро вместе с Шилькичиным и Дооновым, Джонкоулем, вместе со всеми ванаварцами у входа в Туринский аэропорт. Десков вылетал по срочному вызову. Из тайги на медпункт в поселок Тутончаны привезли на оленях раненого охотника Николая Хирогира.

— Когда будем в Тутончанах?

— Через два с половиной часа. Постараемся не позже.

Сегодня он хозяин на этой трассе. Никаких промежуточных посадок. Если есть пассажиры до Учами, посылайте второй самолет.

— Наш доктор умеет изгонять злых духов с неба,—шутил Михаил Михайлович Борисов. Ни одного облака. Десков улыбнулся не то ясному горизонту, не то давнему воспоминанию. Он протянул мне руку и, еще не услышав вопроса, догадался, что я хотел услышать от него на прощанье.

— Сколько прошло с первого вызова? Вы имеете в виду тот самый первый? Учугом к Филиппу Мукто? Сорок. Нет, не почти. Ровно сорок лет.

В повеселевшем небе голубела долгожданная полоска, знакомая кассирша, подстригая билеты, победно звенела ножницами.

— Не часто услышишь здесь такой концерт,— сказал начальник графитового рудника.

Все с этой минуты стало иным на земле и в небе. Тура готовились к погоде, АН-2 — к полету.