Лев Штуден. Нетленное в тленном. «Нева» 2003, №10

Журнальный зал

Опубликовано в журнале:
«Нева» 2003, №10
Лев Штуден 

Нетленное в тленном

Лев Леонидович Штуден родился в 1938 году в Ярославле. В 1962 году окончил радиофизический факультет Томского государственного университета им. Куйбышева; в 1972 году окончил Новосибирскую консерваторию им. Глинки по классу теория музыки. Доктор культурологии, профессор новосибирской государственной академии экономики и управления. Автор многочисленных культурно-просветительских передач, автор книг разного жанра: художественная проза, публицистика, учебники, научные монографии (16 книг), а также более 30 научных статей. Автор очерков о деятелях культуры Сибири. Живет в новосибирске.

 

Оставь же надежду, идущий с нами!
Тленны знамена и имена…

Д. В. Дёмин. Железные своды леса

 

Дмитрий Демин. Имя, далеко не рядовое для тех, кто его знал. После сорока с чем-то лет нашего с ним знакомства и последнего с ним прощания — среди траурной (почти сплошь седой) толпы друзей — я не однажды задумывался: а было ли какое-нибудь особое предназначение у этого человека? Для тех, кого мы именуем “скромными тружениками”, уверен: этот вопрос не имеет смысла вообще, но Димка Демин! Талантлив, умен, ярок, искрометен, — он был способен на дела далеко не рядовые. Выделялся в любой компании. И не так уж мало успел сделать на своем веку: ученый, поэт, путешественник, публицист. Однако История не впишет его имя ни в список великих в науке (хотя его идеи и разработки по системам жизнеобеспечения человека ученые активно используют), ни в мартиролог любимых всеми поэтов (хотя песни, им написанные, поют до сих пор и долго еще петь будут), ни тем более в громкий перечень именитых первооткрывателей… Неужто за свои 65 не полностью раскрылся человек?

Может быть, и так. Но у меня почему-то нет чувства, что он упустил свой шанс в главном: скорей всего, этим главным были не его скитания по тунгусской тайге, не поэзия и даже не наука. Что же тогда? У меня на этот счет есть своя версия, и связана она с простой необходимостью для каждого нормального человека утолить первую естественную потребность — жажду радости жизни. Это ведь непросто. Тут нужна нетривиальная помощь со стороны ближнего, умеющего добывать радость из самого что ни на есть будничного материала. Просто поразительно, до чего же мало таких людей. Конечно, если вы не актер эстрады, умение украшать жизнь другим едва ли можно считать профессией. Но призванием (в данном случае) — наверняка.

Самые бесцветные мгновения этот хмуроватый человек мог раскрасить во все цвета радуги. Обыденность не могла с ним рядом сосуществовать. Он никогда не боролся с нею — он ее попросту игнорировал. Его сознание не умело что-либо бесстрастно фиксировать, оно схватывало, отбрасывало, вспыхивало интересом, забавлялось (внешне) и очаровывалось (в глубине глубин). Жизнь всегда была подходящим поводом для его любопытства. Любопытство, в свою очередь, — прелюдией к восхищению, и этим он виртуозно умел заражать окружающих.

Быть провокатором очарования — вот жизненная задача, которую в подлунном мире выполнял поэт Дмитрий Демин.

Как раз в силу этого особого призвания его смолоду тянуло в компании, где люди стремились объединиться вокруг некой (пусть поначалу очень смутной) идеи и нуждались в духовном водительстве: социальное “тело”, жаждущее души… Тут появлялся Демин. Самой яркой, самой праздничной частью этой души он немедленно становился. При этом он отнюдь не стремился быть лидером группы. Повелевать, управлять… Никогда это его не увлекало.

“Скучно быть вождем”, — говаривал Дима, скользя глазами по газетным заголовкам, венчающим официальные банальности партийных лидеров. Факультетская стенгазета, которую он делал в паре с единственным помощником (таким же чудаком и выдумщиком), привлекала именно этим качеством — ненавистью к официозу и скуке. Газета ничему не учила и никуда не звала, она только и делала, что добрых 5 лет веселила весь факультет. На Демина косо глядело партийное начальство. Человек, способный записать стихами, экспромтом сочиняемыми, лекцию по статистической физике, способный с лету предложить массу новых научных идей, но ни к чему на свете серьезно не относящийся, был подозрителен.

Коренастый, плотный, с вихрами, напоминавшими куст осоки на болотной кочке и принципиально враждебными расческе (которой, впрочем, служила исключительно его пятерня), сутуловатый, грузный, внешне совсем неэффектный, он лишь глазами — светло-серыми, живыми, все схватывающими — обнаруживал свой мощный темперамент.

Все, что говоришь ему, он слушает в позе собранного внимания, это подчеркивается взглядом, хмуро направленным куда-то вбок, крепкая голова чуть наклонена вперед — он ждет СМЫСЛА, — тебе уже нет охоты болтать что-то проходное и необязательное: будь интересен! Не только ему, — нет, сам себе, черт возьми, прежде всего сам себе… А если тебе это удалось, если ты вдруг оказался не только интересен, но и остроумен, то вот награда: Димка внезапно взрывается хохотом. То есть что я говорю? Это не смех в обычном смысле слова. Это предметный урок радости: он показывает, что ты можешь быть источником радости для другого. Именно ты. Он чуть ли не за руку приводит тебя к этому счастливому открытию.

А если озадачен или ему не слишком нравится то, что он слышит: руки в карманы, плечи — косо вверх — к безразличному пожатию, воздух — с шумом — в ноздри… Скупо: “Угу… Ага…” И все. Но ничего неприятного в ответ (тем более никакого хамства — избави Боже). От никчемного разговора он скорей всего уйдет, не будет тратить время зря.

Его, типичного интроверта, всегда тянуло в компании, но не ради обыденного общения или обыденного веселья. Он искал свою компанию, как скульптор разыскивает подходящий мрамор. Или как романист ищет лакомый сюжет. Или, точнее, как музыкант ищет идеально звучащий, драгоценный, СВОЙ инструмент, на котором можно сыграть сокровеннейшую из мелодий.

В числе первых удачных результатов такого поиска была певческая капелла радиофизического факультета Томского университета, где мы с ним стояли рядом на задней скамье, в группе басов. Замечательно здесь то, что Дима не был ни завзятым любителем пения, ни даже обладателем безупречного музыкального слуха (прислушивался к пению рядом стоящих, это позволяло ему не сбиться с тона и ритма). Главное-то — в другом: капелла была задушевным товариществом любителей муз. Тогда, в середине 50-х, такое случалось нередко в студенческой среде. В комнатах общежитий можно было услышать на пластинках музыку Моцарта, Бетховена, Баха. Сейчас в это почти невозможно поверить.

Демин к тому времени был уже автором текстов нескольких весьма популярных в нашем студенчестве песен, среди которых был факультетский Гимн. Одну из таких песен (“Сидели мы в вагоне-ресторане”) я услышал на стороне и спел ему под гитару как “народную”, не подозревая о его авторстве… Димка лукаво промолчал. Он был уже аспирант, — по слухам, подающий большие надежды, — я же всего лишь “букварь”-первокурсник. Тем не менее отлично помню его уважительное и заинтересованное отношение ко мне как к равному, несмотря на подавляющее превосходство почти во всем, кроме знания музыки. Этого “почти” было достаточно: он внимательно выслушивал все, что еще не стало собственностью его чудовищной эрудиции. Никакой фанаберии! Меня это покорило сразу и навсегда.

В то время Демин был то деловито быстр, то театрально хмур и поражал сочетанием светлых глаз с воронено-черными волосами (его переход к мудрой лени, философской улыбчивости и снежной шевелюре произошел для меня как-то незаметно и почти внезапно). Тогда же я познакомился и с обитателями его комнаты в “пятихатке” (пятиэтажном университетском общежитии), где собрались личности настолько яркие, что ими давно и всерьез интересовался КГБ.

Правда, ребята об этом еще ничего не знали. Поверх стола, на заляпанной липкими винными пятнами клеенке, валялись романы Хемингуэя, таблицы интегралов и недельной давности черный хлеб. Над кроватями были видны во множестве декоративные следы — подпалины от спичек: обитатели развлекались тем, что поджигали клопов, свободно ползающих по стенам. Там Демин читал мне свои студенческие стихи, среди которых я не помню ничего серьезного, ничего, Боже упаси, лирического (сентиментальность считалась в этом кругу неприличной). Что-то вроде:

 


Будь элегантным, матовым и длинным,
Носи прическу серебристым валом,
Пугай прохожих шорохом штанинным,
Води красоток сумраком бульварным,
Дыши шикарным шепотом горсада…
А женщинам не следует бояться,
Когда их тело в трепетной прохладе
Ласкают нежные, уверенные пальцы.

 

Чистое пижонство. Сам Димка, конечно, никогда ничего подобного не делал. В горсаду ему было бы неинтересно: он не привык к праздношатанию. Даже танцевать не умел. Что же касается красоток, он заведомо их не водил “сумраком бульварным”, — побаивался как бульварного сумрака, так и самих красоток. Бравада его была ширмой, скрывающей затянувшуюся девственность.

И вообще, он был слишком холоден для романтических отношений, так мне тогда казалось. Его вроде бы интересовали только три рода вещей: то, что умно, то, что необычно, и то, что забавно. Лишь постепенно — но только после длительного и тесного с ним знакомства — я смог обнаружить в нем нечто, в кромешную глубь спрятанное — тоску по идеалу и любовь к красоте. Идеал (женский) он нашел, кажется, единственный раз в жизни, но — трагически поздно… А красоту — искал и находил везде, в том числе там, где обыденный взгляд ее никак не улавливал. “Понимаешь, иногда читаю что-то и чувствую мурашки в спине… Еще ни черта не могу понять. Но по этим мурашкам точно знаю: талантливо!” (Осенью 57-го он мне как-то кинул на ходу, в коридоре: “Кажется, появился интересный поэт. Обрати внимание. Искрометный стих. Прочел — мурашки по спине…” Речь шла о “Гойе” А. Вознесенского.)

Красоту он не только умел видеть, он ее умел искать. “По красоту” ходил как по грибы… В капеллу пришел тоже в поисках красоты, но, повторяю, чувство нестандартной общности наших “физико-лириков”, аура человеческого братства привлекала Демина в первую очередь. Этот его социальный романтизм, в котором опять-таки сказывалась глубоко скрытая тоска по идеалу, вскоре нашел еще более благодатный выход.

Демин вошел в состав знаменитой в то время Коммуны — содружества студентов, среди которых были геологи, физики и “биологини” (девушки). Замечательно, что после окончания учебы половина из них стали служителями муз, профессиональными режиссерами, кинодеятелями, литераторами. Это вдохновенное студенческое братство просуществовало всего один год (большинство были пятикурсники, они вскоре разъехались), но его необычная духовная наполненность, особая приподнятость и праздничность словно специально существовали для деминского открытого восторга… Тут впервые проявился его талант провоцировать очарование: он как-то естественно и гармонично стал камертоном, по которому подстраивалась музыка пленительно-игрового общения этих талантливых ребят.

Один только пример. В комнате общежития — трое: университетский поэт и глава Коммуны Н. Дорожкин, Д. Демин и дежурная в этот день по коммунской кухне девушка в алой кофточке. Она попросила ребят принести соли. Демин, как всегда, мощно втянув ноздрями воздух, вздыбив карманы брюк засунутыми в них кулаками, начал следующим образом:

 


Вы сказали: “Принеситесоль!”
Мы бежим быстрее гончих псов…

 

Помедлив всего секунду, Дорожкин закончил импровизацию:

Вы сейчас похожи на Ассоль
В кофточке из алых парусов!

 

“Ч-черт! — заорал Демин в экстазе и, повернувшись зачем-то к окну, тихо добавил: — Я слышал, как скрипнула форточка и в комнату заглянуло настоящее искусство…”

Это была атмосфера Коммуны. Я знал всех этих людей и свидетельствую, что ничего общего с гитарными междусобойчиками, обычными для студенческих компаний, она не имела. Что-то здесь было от возрожденческой “Камераты” или, может быть, от писательских сред и пятниц поэтов нашего серебряного века… Талантливая игра была стилем общения. Словно заблудившийся ангел гармонии витал над всеми, задевая крылом то локоны одной, то вихры другого, делая всех участниками никем не срежиссированного, ежедневно возобновляемого праздничного спектакля.

Здесь-то наконец Демин был вполне раскован, он был в своей тарелке. Даже позволял себе иногда быть развязным (но и эта развязность как-то особенно художественно проявлялась у него). Однажды позволил себе напиться. Первый, кажется, в его жизни случай. Прихожу в общежитие на следующий день — Демин в катастрофическом похмелье мрачно ходит взад-вперед по длинному коридору, периодически громко икая. Проходя мимо, он на секунду остановился и доверительно-тихо, очень серьезно сказал: “Передо мной перспектива — икать всю оставшуюся жизнь”. И пошел дальше. Еще раз тут сказалось его свойство: использовать любую ситуацию, даже очень для себя неприятную, как возможность украсить собеседнику минуту жизни (он мне тогда на весь день поднял настроение).

У него был острый глаз на житейские парадоксы. Однажды облазили мы с ним чуть не все промтоварные магазины Томска в поисках шлепанцев (наш общий друг Дорожкин вскоре должен был загреметь под венец, и мы ему в подарок собирали “комплект”, необходимый, как нам тогда представлялось, новоиспеченному мужу: сюда входили домашний халат, подтяжки, ночной колпак и те самые труднодоставаемые шлепанцы). В одном из магазинов мы спросили продавщицу, почему же шлепанцев нигде не видно на прилавках. Кукольное лицо на секунду разомкнуло рот:

— Сняты с производства!

Вижу, с Димкой что-то стряслось. По обыкновению, из хмурости — в хохот. Щелкает пальцами машущих рук… Я не мог понять. Он объяснил:

— Ну как же! Сняты с производства! Разве ты не чувствуешь мощь этих слов? В одном ряду с танками, грузовиками, турбогенераторами. Кто-то в Госплане готовит распоряжение по этому поводу. Сводки, проценты. Приказ, подписанный Самим… Курьеры, мраморные лестницы. Гербовая печать…

Все это вспыхнуло в его косматой голове за долю секунды. “С таким воображением не скучно жить на белом свете”, — подумалось мне тогда. Вот так он умел ловить за руку волшебство момента. Думаю, он нигде этому не учился, он родился с этим.

Был ли Демин самой яркой фигурой в нашем замечательном содружестве? Не думаю. Нет смысла там кого-то с кем-то сравнивать, каждый умел быть Личностью. Но он был особенным среди равных. Он был уже на подходе к тому, что называется “найти свой жанр”.

В аспирантуре подавал большие надежды. Одна из его идей, блестящая и смелая (что-то касающееся измерения параметров ионосферы), предложенная им заслуженному профессору, его руководителю, вызвала ревниво-скептическую усмешку последнего: “Знаете ли, Дмитрий Валентинович, это больше похоже на завещание потомкам, чем на результат реальной научной работы” (потом выяснилось, что профессор использовал эту идею в научном отчете о деятельности своей лаборатории, не сославшись на первоисточник).

Трудно сказать, как повернулась бы судьба этого человека, будь она хоть в профессиональном отношении благополучной: ну, был бы он в конце концов “выдающимся ученым” местного значения, доктором наук, интересующимся на досуге искусством, разве мало таких в России? Но так уж устроена наша жизнь, что Предназначение в ней, увы, несовместимо с благополучием.

Весной 59-го грянула беда: томская ГБ решила проявить активность и прищемить языки не в меру развольничавшимся студентам. В том году волна антистуденческих репрессий прокатилась по всей стране: видимо, партийные вожди кулуарно приняли решение положить конец “волнению умов” — естественно проявившейся реакции молодежи на XX съезд партии, напомнить юнцам, позабывшим страх, КТО в стране хозяин.

Публичная дискуссия, состоявшаяся в актовом зале Томского университета — “Каким я бы хотел видеть комсомол”, — была, по-видимому, одной из заранее спланированных гэбистских провокаций, затеянных в рамках проводимой кампании. Основного докладчика, имевшего смелость произнести фразу: “Я не могу сейчас верить ни Хрущеву, ни Эйзенхауэру”, мгновенно вытурили из вуза, арестовали, судили и влепили 7 лет лагерей. Демин там тоже выступил и не произнес абсолютно ничего крамольного — за это его “просто” выгнали из аспирантуры, перед самым ее окончанием. Заодно пострадали все, кто с ним жил в одной комнате (одному из них, в частности, вменили в вину… шутливое письмо, написанное любимой девушке в жанре передовицы “Правды”; кто-то из “патриотов” почтового ведомства распечатал его, прочел и отнес, куда надо). Перед “оргвыводами” их всех месяц или два таскали на допросы.

Все это было пошло и глупо, то есть вполне в духе Учреждения, исполнившего высочайший заказ, — правда, тут все-таки обошлось без кровавой бесовщины 30-х годов (спасибо и на том ХХ съезду!). Но ребята внезапно оказались на улице, фактически без права поступления на работу по специальности. (По меркам России, конечно, ничего особенного не произошло: очередная отбраковка честных талантливых людей; нам ли, право, этому удивляться?)

Подчеркиваю: Демин и в мыслях не имел противостоять режиму, он был аполитичен в самом буквальном смысле этого слова, в антисоветских акциях никогда не был замечен. Политические симпатии или антипатии были вне сферы его интересов (думаю, просто в силу их неспособности служить поводом для его восхищения). “Замели” Диму скорей всего для лучшей возможности отчитаться в проделанной работе, да еще потому, что грех нестандартности слишком уж явно над ним тяготел.

По странному совпадению, именно этой несчастливой весной Демину улыбнулась главная удача в его жизни: он нашел свое дело и своих людей, соратников в исполнении этого дела, растянувшегося на десятилетия, незавершенного еще и по сей день… Речь идет о самой грандиозной, в масштабах страны, “самодеятельности”: КСЭ (Комплексной самодеятельной экспедиции) исследователей тунгусской катастрофы 1908 года, искателей пропавшего метеорита.

Слово “самодеятельность” никак не может здесь обойтись без кавычек, потому что на самом деле это был коллектив ученых-профессионалов, работающих в самых разных областях, чьи знания и умения обязательно пригождались в той непредсказуемо разноплановой работе, что была необходима, дабы разгадать тайну феномена, официально названного “взрывом метеорита”, но на деле представлявшего собою запутанный клубок нерешаемых проблем. Слово “самодеятельность” лишь правильно отражает факт абсолютно добровольного и самостийного участия людей в исследовании, которое само по себе и было источником их энтузиазма: они надеялись найти доказательства техногенной природы катастрофы (а может быть, и останки погибшего межпланетного корабля). В ту эпоху уже могли появиться энтузиасты, которым идеи подобного рода вовсе не представлялись сумасбродными.

Так уж совпало: неожиданно вспыхнувший по всему миру интерес к космонавтике после запуска первого спутника, полувековой “юбилей” катастрофы и статьи писателя-фантаста В. А. Казанцева, впервые огласившего гипотезу ядерного взрыва (то есть искусственного происхождения объекта, именуемого метеоритом). Именно необычность “Тунгусского дива”, его непохожесть на все другие бесчисленные случаи падения болидов на Землю, перспектива открытия захватывающей Тайны — вот что было на первых порах “горючим материалом”, обеспечившим многолетнее духовное горение (без преувеличения — добровольный подвиг) десятков и сотен людей, причастных к деятельности КСЭ.

Помню, как Демин делился впечатлениями от своей встречи с организаторами первой экспедиции:

— Какие ребята! Нет, КАКИЕ ребята!! Один — участник войны, деловитый такой, ровный в интонации, говорит как будто успокаивая, а присмотришься — сталь в глазах… Мощь духа. Уверенность в идее поиска… Он главный у них. Другой интеллигентен, долговяз, умен, как бес, языческий бог науки, брови дугой, мечтателен: поэт Идеи! Третий фанатик, молчун, сидит всегда нахохлившись, челюсти сжаты, толстые стекла очков, не говорит — выпаливает…

Прошло больше сорока лет с того вечера, но эти портретные штрихи со слов Демина мне четко врезались в память — именно потому, что он, конечно, не о реальных людях говорил, он рисовал ОБРАЗЫ, рожденные этими людьми в его жадном на восторг воображении. Именно тогда я понял, что Димка прежде всего поэт, то есть человек, главная потребность которого — быть очарованным. Позже-то, когда он со всеми ними поближе познакомился и очарованность уступила место веселой иронии, о тех же самых людях он говорил в уже своем обычном стиле: “У Командора морда не умыта…”, “Шел Николай шагами тяжкими, промеж стволов блестя подтяжками…” и т. д.

Очарование, однако, не пропадало. Он был в этих людей, если можно так выразиться, хронически влюблен, потому что они позволяли ему то, что он до сих пор очень редко сам себе мог позволить: со всей возможной полнотой выразить лучшую часть себя. Они для него были как для романиста герои самого заветного романа: любимы навек. Надо ли говорить, что “герои” платили ему тем же! Демин — это было и знамя, и гимн, и сама атмосфера КСЭ. Именно Демину принадлежит ставший уже классикой среди “космодранцев” афоризм: “Мы искали метеорит, а нашли друг друга”. (Тут надо бы добавить: друг друга они нашли практически сразу, — метеорит не найден до сих пор. Но последнее, в свете первого, оказалось не таким уж и важным…)

Началась сорокалетняя “метеоритная” эпопея.

Уникальным и специфичным было не только само исследование, но и сообщество, родившееся для выполнения его задач. Академик Н. В. Васильев, один из лидеров и основателей КСЭ, совершенно справедливо писал: “КСЭ не является просто научной организацией на общественных началах. Будучи действительно прежде всего сообществом научным, она в то же время имеет черты и клуба, и некоего ордена, и большого, порою внутренне противоречивого клана, семьи, в которой бок о бок работают не только близкие друзья, но и порою очень разные и даже вряд ли совместимые в другой среде люди”. Предельно точная характеристика. Но она требует некоторых разъяснений. Каким образом научная вольница вдруг становится семьей? Откуда черты “клуба” и “ордена”? Наконец, почему же именно здесь, в ЭТОЙ среде, могли быть совместимы действительно трудносовместимые люди?

Думаю, что сам по себе научный поиск — пусть даже вокруг интереснейшей, перспективнейшей, интригующей проблемы — не мог бы привести к такому результату (мало ли мы знаем научных “коллективов”, благополучно распавшихся после первой же склоки?). “Космодранцы” не зря уже с первой экспедиции почувствовали себя частицами уникального живого организма! Для этого нужна была работа, приведшая к существованию особой “коллективной субстанции” — ДУШИ, без которой ничто подлинно живое не может существовать.

Человеком, проведшим именно эту работу, был Дмитрий Демин. Может быть, он не был единственным настоящим “специалистом” в такого рода деятельности, но инициатива и пальма первенства наверняка принадлежали ему… Это, конечно, не значит, что в научной части его вклад много меньше (об этом речь впереди). Никто ведь не приглашал его в КСЭ на роль “затейника”, он сам к этому меньше всего стремился. Но по неписаным социальным законам произошло само собою так, что присутствие Демина сказалось на духовной жизни таежных бродяг самым волшебным и непредсказуемым образом.

Послушать их или почитать их воспоминания — каждая их встреча была праздником! И к встречам на таежных тропах их тянуло ежегодно на протяжение многих лет. А между тем их работа в тайге меньше всего напоминала увеселительную прогулку: кропотливый тяжелый труд, гнус, болота, 40-килограммовые рюкзаки, ежедневно пополняемые образцами почвы и древесины. Причем маршруты проходили, как правило, не просто по бездорожью, но сквозь бурелом поваленных во время взрыва полусгнивших стволов. Если прибавить к этому, что никаких легких сенсаций и быстрых открытий эта работа не сулила ни в первый год поиска, ни в последующие, что вещество “метеорита” так и не было найдено и что научная (лабораторная) обработка данных была не менее тяжела и кропотлива, чем полевые работы, нельзя не подивиться постоянству преданности — идее поиска и друг другу, отличавшему все эти годы членов КСЭ. Они стали словно частичками единого организма, имевшего собственную волю к жизни: эта воля собирала их не только для полевых работ, но и на всевозможного рода сборах, сходках, днях рождения и пр.

Спустя сколько-то лет “феномен КСЭ” начал интересовать прессу. К таежному братству наведывались корреспонденты центральных газет с вопросами типа: “Что вам позволяет существовать так долго? Ну, надо же! Столько лет! Почему вы до сих пор не развалились?” Действительно. За минувшие 40 лет распалось бесчисленное множество как угодно “крепко спаянных” коллективов, тихо скисали и закрывались лаборатории, целые предприятия, научные группы любых рангов, и в это же самое время КСЭ не только жила полнокровной жизнью, но и притягивала к себе все новых и новых людей. К деятельности КСЭ были причастны отнюдь не только таежные романтики, но и крупнейшие ученые страны: академики Королев, Курчатов, Тамм, Арцимович, Лаврентьев, Соболев, Трофимук… Сибиряки были зачинателями, но впоследствии в КСЭ стали приходить люди со всех концов России. В 80-х на тропу Кулика ступило второе поколение: это были дети тех, кто начинал. Теперь уже и к ним относились деминские строки: “Ты по тропе с другими пер, под грузом мучась…”

Я никогда не сталкивался с Деминым на таежных тропах. Не пришлось. По описаниям соратников, это выглядело примерно так: дородная фигура с рюкзаком, кое-как наброшенным на плечи, кособоким (то есть неудобно и наспех набитым: Димка не терпел такого занудства, как тщательная укладка содержимого рюкзака), шаг — быстрый, неутомимый: не шел, а именно “пер”, не оглядываясь назад, далеко обгоняя по тропе других. Все разговоры, все шуточки и песни — на привалах, на лесной же тропе ему нужно было одиночество: возможно, что именно там складывались его лучшие стихи. Полное отсутствие бытовой озабоченности приводило к тому, что, бубня на ходу рифмы, он не всегда успевал выбрать подходящее место для стоянки, темнота заставала врасплох, приходилось ночевать где-нибудь посреди болота… Такие мелочи его не смущали. Это было не совсем удобно для тела, зато удобно для поэзии.

В разгар его таежных путешествий мне иногда доводилось встречать его в новосибирском Академгородке. Все та же смесь хмурой в-себе-сосредоточенности и внешне энергичной манеры общения. Рукопожатие: ладонь стремительно навстречу — вкось — с остро согнутым большим пальцем. В то же время видно, что про себя он додумывает какую-то очередную искрометную идею. Секунда… Он начинает ею делиться:

— Ты знаешь, в чем гарантия недостижимости? В страстном желании. Я это вчера понял. Столько лет мечтал собственными глазами увидеть НЛО! Как нарочно, все мои знакомые — живые свидетели подобных чудес. Мне одному эта штука ни разу, как назло, не попадалась. Живу, глотая обиду. Наконец вчера НЛО элементарно повисли почти над крышей нашего дома (пришельцы — ребята с юмором)… Дочь вбегает в комнату, вопит: папа, папа, выйди, посмотри, какие-то шарики в небе! Что же, по-твоему, сделал страстный искатель транскосмических аппаратов? Вышел хотя бы на балкон? Нет, но вместо этого начал научно объяснять ребенку про какие-то там эффекты атмосферных явлений! НЛОнавты в своих тарелках небось поумирали со смеху… Так я ничего и не увидел. Теперь у меня родилась формула: кретинизм есть привычка сознания. Подойдет?

Вплоть до начала 70-х он каждое лето исчезал в дебрях тунгусской тайги. Увлечение становилось судьбой. В походы перестал ходить лишь после того, как заболел и перенес операцию. Но на все общегородские встречи охотников за метеоритом он являлся непременно, утвердившись пожизненно в рядах таежного братства…

Позволительно спросить: что же еще сулило “членство” в КСЭ, кроме тяжелейших условий работы, хронического отсутствия внятных результатов и хронической необходимости взамен заработка вкладывать в это предприятие собственные деньги? Что заставляло этих, по-видимому, малообеспеченных людей, не зря именовавших себя “космодранцами”, упорно и упрямо из года в год, на протяжении десятилетий стремиться друг к другу навстречу?

Ответ на этот вопрос лучше всего, вероятно, сформулировал Сент-Экзюпери, несмотря на то, что он, конечно, не мог подозревать о возможности существования КСЭ: “Лучшая на свете роскошь есть роскошь человеческого общения”. Придите на любую их сходку, откройте любую из написанных ими книг и любой рукописный журнал. Вы убедитесь, что “космодранцы” буквально купались в этой роскоши и что, собственно, для них это была уже не роскошь, а первейшая жизненная необходимость. А с чего все началось?

В 1959 году, после завершения всех походов первой экспедиции КСЭ, когда поисковые отряды встретились в Ванаваре, Демин представил на суд собравшихся Гимн КСЭ и Первую балладу, посвященную таежным будням. То и другое было встречено с восторгом. В этих стихах — еще мечта о главной цели, о следах внеземных цивилизаций:

 


Я не знаю, где встретиться
Нам придется, пилот.
Под земным полумесяцем
Ты провел звездолет…

 

Дальше, после появления первых стихов, во время всех последующих экспедиций, стало происходить нечто поразительное: едва ступив на тропу, чуть ли не каждый, по примеру Демина, уже испытывал неудержимый поэтический зуд. Десятками, сотнями появлялись стихи, многие из которых были настолько хороши, что их начинали цитировать, декламировать и в конце концов петь. Именно на Тунгуске Дмитрий Демин в полную силу развернулся как поэт, и если под словом “народ” подразумевать многочисленное племя романтических непосед, тех, кто в этом море болот и бурелома каждый полевой сезон “по тропе с другими пер”, то, пожалуй, он в чем-то заслужил славу народного поэта.

Из пестрой толпы бродяг-интеллигентов, искушаемых лирой Аполлона, в последующие годы выделились другие даровитые авторы, например: Геннадий Карпунин (со временем ставший крупным профессиональным поэтом), Виктор Черников (соловей и бард КСЭ), Владимир Воробьев (ему принадлежит музыка многих песен), Ольга Блинова и другие. Большинство их, как русские писатели-романисты XIX века из гоголевской шинели, выросло из Первой баллады Демина.

Первая подборка космодранских стихов (“Сибирские огни”, 1994, № 3–6) вышла с предисловием самого Демина. Поэтическую одержимость исследователей “Тунгусского дива” их главный вдохновитель трактует следующим образом:

“Уже в первых экспедициях был подмечен странный космофизический феномен: как только человек попадал в район взрыва Тунгусского метеорита, он начинал писать стихи и сносно играть на гитаре. Принимая доклад полевых командиров, координатор экспедиции говорит обычно следующее: ?Так. Полевой дневник ложь сюда, отобранные пробы — туда, остатки спирта — вон сюда, поэму — вон туда! Как это — нет поэмы? Ах, не успел оформить? Чтобы мне!..” Неопределенность угрозы действовала, и провинившийся полевой командир добывал бумагу и часа полтора маячил по кустам, воспроизводя свои впечатления в стихотворной форме. Наконец, к всеобщему удовольствию, он приносил новую поэму, которая и зачитывалась на очередном общем сборе. ‹…›

Откуда появлялись эти стихи? Мы этого не знаем. Может быть, они жили здесь в лесу всегда и, услышав голоса, выходили на тропу, как маленькие дети, садились нам на плечи, обнимали мохнатой лапкой за шею и что-то горячо шептали на ухо. А может быть, стихи составляли содержимое контейнеров звездолета, погибшего над тунгусской тайгой, и тонкой кристаллической пылью распространились на просторах Евразии…”

Сегодня лишь часть стихов, написанных в районе тунгусской катастрофы, стала доступна читателю (кроме указанного журнала, есть сборник: Синильга. Стихи, песни, баллады. Новосибирск, 1996). Посмертно вышла и единственная книжка стихов Демина. Но целые россыпи этого жемчуга, затерявшиеся по частным архивам и рукописным журналам, еще ждут своих публикатов исследователей.

Что касается жанра космодранской поэзии, его нелегко определить. Попадается что-то эпическое. Правда, всегда через юмор, который, вообще-то, с эпосом имеет мало общего. В то же время “ироническими” тунгусские стихи как-то не хочется называть: в них достаточно романтической задушевности. Лирические стихотворения там тоже есть, их много, хотя в целом это не лирика в традиционном смысле слова. Вот, например, знаменитое деминское (тоже ставшее песней):

 


Люблю смотреть в твое лицо,
Когда ты рядом спишь,
Когда сжимается в кольцо
Вокруг лесная тишь,
Когда проходит амикан
По сумрачной тайге,
Когда полуночный туман
Стекает по реке.
Быть может, это только сон —
Я зря затосковал.
Люблю смотреть в твое лицо —
Серебряный овал.
Когда на сопки шлет гонцов
Печальная заря,
Люблю смотреть в твое лицо,
Дыханье затая.
Пусть зажигают города
Зеленые огни,
Пусть, исчезая навсегда,
Бегут за днями дни,
Пускай течет иная жизнь
Сквозь пальцы, как в песок, —
Люблю, когда ты рядом спишь,
Смотреть в твое лицо.

 

Монолог этот обращен не только к женщине, но также — к тайге, к тишине, к молчанию. Также и лирика остальных поэтов КСЭ: что-то медитативно-созерцательное, любовь прежде к Тайне, нежели к самому “предмету” сердечных чувств. “Прохладный металл тайги” (выражение того же Д. Демина) словно делает эти стихи сдержанно-целомудренными, скорее философскими и пантеистическими, чем чувственными. В то же время они не очень вписываются и в туристический фольклор, хотя бы потому, что атмосфера КСЭ вовсе не была туристической.

Что же такое, в самом деле, поэзия “космодранцев” с точки зрения любителя изящной словесности? В этом надо бы разобраться профессионалу, но профессионал скорей всего равнодушно пройдет мимо этой неранжированной внежурнальной поэзии, усмотрев в ней нечто пребывающее за пределами литературы. А зря. Чистые голоса тунгусских романтиков уже изначально, в момент самой их встречи, стали поэтическими. Священное бормотание огромного живого существа, имя которому КСЭ, если вслушаться в него внимательно, дало бы достаточно пищи искусствоведу любого ранга.

Сами же “космодранцы”, за малым исключением, не считали себя никакими литераторами и тем более не претендовали на широкое признание. Однако факт остается фактом: придя в КСЭ, они, пусть даже неявно, становились поэтами. Не могли не стать: кроме красивой мечты и дикой природы, рядом с ними звучал мощный камертон. Камертоном был Демин.

Замечательное качество отличает множество стихов разных авторов (едва ли, правда, это качество можно считать чисто литературным): то здесь, то там чувствуется незримое присутствие грузного вихрастого интеллектуала со смеющимися серыми глазами. Это мне иногда кажется мистикой: читая “Синильгу”, я то и дело натыкался на фразы, выражения или просто на интонацию, живо напоминавшую Димкину манеру “художественного” разговора, делающего общение элементом дружеской игры. Его манеру шутить. Его отношение к вещам и событиям. Иногда даже стиль шуток, поразительно деминский (индивидуальную манеру юмора вообще трудно спутать с чем-либо другим). Получается, что и стиль общения, и стиль поэзии, и восхищение друг другом — словом, та самая роскошь человеческого общения, которая сформировала “феномен КСЭ”, выросла, как магический кристалл, вокруг его личности.

Нет, я вовсе не хочу умалить роли других прекрасных и умных людей, в том числе организаторов КСЭ, их вклад несомненно больше, но лидеры общества — это одно, а душа — все-таки нечто существенно другое… Вот здесь-то Димка нашел себя целиком и полностью. Общественный организм, который сформировался по“Курумники” (рукописные журналы КСЭ), — это в основном стихи. Сходка, привал, костер — песни и стихи. Итоговая книга-размышление отца-основателя КСЭ Г. Ф. Плеханова “Тунгусский метеорит” вся насыщена стихами.

— Это все хорошо, но при чем тут, в конце концов, поэзия! Речь идет все-таки о НАУЧНОЙ экспедиции, где же результаты?! — возмутится дотошный читатель, и будет по-своему прав. Именно такой вопрос я задал самому Дмитрию Демину. Разговор был году в 96-м, незадолго до его кончины.

В ответ я получил сжатый, профессионально-суховатый устный отчет (Демин мог и любил быть четким там, где этого требовала эстетика момента). Смысл его резюме был для меня и парадоксальным, и грустным. Выходило, что итогом многолетних исследований служат… гипотезы — то есть то, что, собственно говоря, должно было бы послужить (и послужило) поводом для их начала! Разница лишь в том, что гипотез стало на порядок больше (теперь их около сотни). Благодаря гигантской работе по сбору и исследованию материалов можно определить лишь степень правдоподобия каждой из них.

— А что все-таки правдоподобнее? Комета?

— На этой идее строили все свои доводы деятели из Комитета по метеоритам, чтобы “закрыть проблему”. Даже подняли шум в прессе… Но не вышло. Кометная гипотеза не стыкуется с некоторыми очевидными фактами. Кстати, и все прочие гипотезы тоже.

— Мистика какая-то… А как с марсианским кораблем? Что-то подобное могло быть или нет? — спросил я серьезно.

Демин, улыбаясь одной только поднятой бровью, одновременно потягиваясь всем своим мощным телом (хрустнули кости), ответил:

— Космические пришельцы были несомненным фактом. Я имею в виду факт нашего энтузиазма. Остается только вопрос: научный ли это факт…

Кроме обычной для Демина изящной иронии, главным в этом ответе, как я теперь понимаю, было все-таки умолчание. Он попросту ушел от ответа, не желая распространяться на тему, слишком давно и глубоко его волнующую.

Сейчас, когда пишутся эти строки, я испытываю запоздалое сожаление: мы ведь столько лет жили и работали в одном городе (Новосибирске), но для встреч как-то мало было времени, чаще обходились телефонными звонками. Обсуждали новинки литературы, фильмы Тарковского или случайные житейские пустяки. А вот научных проблем не касались, как-то не выходило.

Как обычно, меня поражала его врожденная эстетическая интуиция: у этого “технаря” было столь острое зрение на малейшие крупицы художественной гениальности, что иногда казалось: все лучшее в современном искусстве специально делается в расчете на Демина; остается лишь этого единственного человека растиражировать, чтобы получить искомый идеал массового зрителя и читателя! Его замечания по поводу некоторых литературных работ были подчас настолько тонкими и точными, что мне кажется до сих пор: в лице Дмитрия Демина для литературы, возможно, пропал незаурядный критик. Форма этой критики, как всегда, отличалась изяществом, свойственным деминскому остроумию. Например, реплика по поводу внешне незаметной фразы:

— “Женщина, обделенная лаской” — так сегодня нельзя писать. Лак столетней давности ничем не пахнет… А лучше было бы: “Женщина, которую м-м-мало л-лас-с-скали” (до сих пор в ушах стоит — так виртуозно, так по-демински звучно были просмакованы эти согласные).

Одному из литераторов, у которого в книжке неумеренно много описывались страдания человека в больнице, Демин заметил:

— Извини, но не кажется ли тебе, что уже на пятой странице вместе с героем начинает агонизировать твой читатель?

Едкая сатира, с которой он обрушился в последних своих стихах на новые порядки в нашем отечестве, обнаружили в нем вдруг еще одну ипостась, которая до сих пор почти ни в чем себя не проявляла: он стал автором гражданской поэзии. Вот уж никогда бы не подумал! Стихи не по-демински горькие.

 


Эта клоака, эта помойка —
Все, что народу дала перестройка?
Нищий в остатках былой униформы —
Оруженосец и рыцарь реформы?
Милый народ, дорогие старушки,
Все, кто живет от получки к полушке,
Не выставляйте на улицу ушки,
С неба на вас не посыплются плюшки

.....................................................................

 


Тем, кто сегодня встает у кормушек,
Не до, простите, конкретных старушек,
Им бы, вертясь у московских вертушек,
Только не съехать с последних катушек

.........................................................................

 


Милый народ! Это вам не игрушки.
Не уподобьтесь коту на комоде —
Приберегайте ушанки и кружки —
Вам пригодятся они в переходе,
Где по соседству с голодной старухой
Юная сволочь торгует порнухой.

 

Наступившая эпоха (“сатанинская энергия эпохи” — по собственному выражению Демина) почти не обещала поэту новых очарований. Оставались старые друзья. Вот высшая похвала, адресованная Деминым одному нашему общему знакомому: “Он до кончиков ногтей стал произведением искусства…”

К этому обозначенному им идеалу под конец жизни был близок он сам. Был бы еще ближе, если бы не враждебное отношение к быту, который в силу этого имел над ним тираническую власть и становился все более мучителен для него. Но и здесь он находил возможность с помощью иронии и игры уйти от проблем. В памяти очень живо всплывает эпизод многолетней давности: захожу к нему однажды домой, дверь открывает Люба (жена), молча показывает куда-то в глубь комнаты. Что случилось? Заболел? Не может сам открыть?

Захожу, вижу: поперек дивана две фигуры — одна крохотная, в ползунках, ручки в стороны, и ножка положена на другую ножку. Женя, пятимесячная дочь. Рядом — точно в такой же позе: ручищи в стороны, и одна ножища положена на другую ножищу — Демин. Блаженная физиономия. Реплика: “Мы отдыхаем. Мы очень просим не шуметь”.

Не знаю, мог ли он быть вообще полезен в домашнем обиходе. Скорей всего, нет, потому что для него “это все” было скучно. Реальность, которая не могла служить поводом для любопытства, восхищения или игры была вне его сознания. Житейская беспомощность, нежелание всерьез позаботиться хотя бы о своем здоровье — из той же оперы. Он был поэт момента, а все, что не звучало в лад с этой поэзией (житейские заботы, частные обязательства, etc.), проскакивало как-то мимо него.

Другое дело — профессия.

Я знал, что Демин работает в ИКЭМе (институт клинической и экспериментельной медицины), но смысл его официальной научной деятельности мне был неясен, и вообще эта сторона его жизни мало интересовала меня. Между тем в науке Демин был тем же, что и в поэзии, — человеком, преследующим Тайну. Здесь его оружием был мощный профессионализм: он славился как мастер системного математического анализа. Как мне позже удалось выяснить, он пользовался этим оружием отнюдь не для рутинных целей. Образно говоря, мачете в его руках служило не для рубки сахарного тростника в чьих-то аккуратно распланированных плантациях, а для прорубания троп в непролазных, нехоженых джунглях. Как и в жизни, в науке Демин стремился быть возможно дальше за пределами обыденного.

Здесь не место анализировать результаты его научной работы, проделанной под руководством его замечательного шефа В. П. Казначеева, известного в Новосибирске как исследователя самых дальних горизонтов науки, “еретика” среди ортодоксов, одного из людей, приближающих время крушения обветшавшей ньютоно-картезианской парадигмы. Казначеев сумел по достоинству оценить интеллектуальную мощь своего соратника и вклад, сделанный им в науке. Достаточно сказать, что системный анализ Демина намного расширил рамки познания, и, будем надеяться, о его выводах узнают те, от кого зависит будущее этой страны. Имеющий уши да слышит!

Но вернемся к тунгусской эпопее. У меня было несколько бесед с Виктором Журавлевым, однокашником Демина, с которым вместе они начинали тунгусские походы. Г. Ф. Плеханов не зря назвал его “честью и совестью КСЭ”. С Деминым он был рядом почти везде — от комнаты студенческого общежития, от таежных троп, азартных дискуссий, совместных научных работ до роковой, последней в жизни Демина больничной палаты. Я попытался задать Виктору главный свой вопрос:

— Витя, мы с тобой не один десяток лет были знакомы с Деминым. Оба знаем, что никакой рутинной работой, в науке тем более, Димка заниматься бы не стал. Причем он мне сам говорил, что работа в КСЭ ни к чему определенному до сих пор не привела и, скорей всего, очень не скоро приведет. Тем не менее до последних дней он был связан с обработкой каких-то цифр именно по данным КСЭ. Чего ради? Из чувства долга? Никогда не поверю. Что-то он здесь удивительное надеялся раскопать… А может, уже раскопал?

— Так это же доказательства техногенной природы взрыва!

— Именно. Тем не менее, — грустно улыбнулся Виктор, — великие ученые мужи все равно в это не поверят. Например, данные по аномальному содержанию редкоземельного элемента иттербия в районе взрыва (ни много ни мало — в 800 раз по сравнению с фоном!) я показывал в Комитете по метеоритам. Там к этому отнеслись крайне скептически.

Ведь главное — в природе содержание редкоземельных элементов с большим атомным весом всегда меньше, чем с меньшим, в любом минерале.

А тут все наоборот: такой картины соотношения редкоземельных элементов, это они отлично знают, не наблюдают ни в вулканических породах, ни в метеоритах. Они мне посоветовали… еще раз повторить исследования. Шутка сказать! Тысячи проб! Кропотливейший анализ! И снова — только на общественных началах, силами добровольцев!

— Но пробы-то сохранились?

— В том-то и дело, что нет. С этим иттербием загадочная произошла вещь. Нашими образцами в Омске занимался Сергей Дозморов, завлаб, специалист по металлометрии. Ночью остался в лаборатории для продолжения работы. Утром его нашли мертвым. Диагноз — отравление. Все образцы СРАЗУ кто-то выбросил. Теперь трудно повторить. Столько лет прошло… Между тем расчеты Демина показали, что минимум иттербия приходится на эпицентр взрыва, а максимум — как раз на то место, где, по нашим ожиданиям, должны были найти остатки взорвавшегося тела. Линия соединения этих точек совпадает с осью вывала леса…

— Потрясающе! Теперь понятна логика действий Демина. Он копал, оказывается, именно в самом рискованном направлении и докопался-таки!

— Подожди, это еще не все. Димка нашел математический метод, позволивший выявить закономерность в кажущемся хаосе дисперсии поваленных взрывом стволов. Выяснилось, что до основного взрыва были другие, более слабые…

— Очевидцы говорят не об одном взрыве, а о “канонаде”!

— Расчеты Демина это подтверждают. И, более того, вывал оказался не равномерным, а “лучистым”, то есть в каких-то направлениях взрывная волна была сильнее, в каких-то — слабее…

— И что?

— А то, что эти “лучи” расположены почти с идеальной правильностью, под углом в 30 градусов. Как если бы ударная волна шла от дюз межпланетного корабля… Димка рисовал мне схему этих дюз уже в больнице.

— Но ведь никогда он публично не говорил об этих своих изысканиях… Интересно знать почему.

— Потому, что не было смысла. Если уж наш железный Командор Геннадий Плеханов, великий энтузиаст техногенной гипотезы, почти окончательно в ней разуверился, то чего ждать от нашей официальной науки?

Затем Виктор познакомил меня со следующим занимательным сюжетом. Оказывается, организаторы КСЭ вышли во время одной из экспедиций на местного учителя физики, В. Г. Коненкина. Тот рассказал о своих беседах с местным “недобитым” шаманом-эвенком, удравшим от карающей десницы НКВД в тайгу. Старик шаман — один из немногих подлинных свидетелей взрыва. Коненкин сам был энтузиастом, интересующимся этой тайной, он специально разыскал старика в тайге. Тот сначала не хотел отвечать на расспросы: “Нельзя, нельзя рассказывать. Рассказал один раз… Эвенку одному. Погиб, зарезали в драке…” Учитель физики оказался упорным настолько, что ему удалось сломить упрямство старика. И вот что, в его собственном пересказе, он услышал от эвенкийского шамана:

“В тайге я был. Собака моя была к дереву привязана. Лося убил, как раз свежевать начал. Вдруг вижу: небо покраснело… Раздался гром… В глазах у меня стало темно, упал, сознание потерял. Очнулся: лося от меня отбросило, собака исчезла, вокруг все горит, деревья повалило… Тут я ЕГО и увидел!” — “Кого — ЕГО?” — изумился Коненкин. “Дьявола, кого ж еще! Летает надо мной, длинный, серый, как таймень, глаза круглые, похожи на окошки. Летит прямо на меня. Я на колени упал, — не подумай, что эвенкийским богам молился, нет, я Иисусу Христу, я Деве Марии! Я правильно молился. Потому и жив остался… Он кружится надо мной — а я молюсь… А потом он улетел. Ну, позже мы с купцом Суздалевым, его людьми в то место пошли, где все случилось. Пришли, а там гора срезана, как ножом, недалеко новое озеро появилось, совсем круглое, в нем вода ходит крэгом, а на воде что-то белое плавает, на сало очень похоже, и пахнет керосином”.

— Для учителя физики эта история кончилась плохо, в точности как обещал шаман, — продолжал Виктор. — Погиб от удара ножом: похоже, что в пьяной драке, но никто этого не видел, нашли только труп. Выходит, шаман не просто так его стращал. Кстати, Демина тоже “предупредили”.

— Как! Кто?!

— История не менее загадочная. Прихожу как-то к нему под вечер, они с женой ждут в гости какого-то экстрасенса. Вроде с Деминым они договорились так, что тот его встретит на остановке автобуса. Димка пойти поленился, я пошел вместо него, но никого там не увидел… А через некоторое время этот человек позвонил к Демину домой (трубку взяла Люба) и сказал буквально следующее: “Передайте своему мужу, что, если он будет продолжать заниматься Тунгусским метеоритом, он плохо кончит”.

Надо ли говорить, как эта история меня заинтриговала. Ведь есть же известная повесть братьев Стругацких “За миллиард лет до конца света” (Демин, кстати, ее хорошо знал и ценил), где проблема опасности поисков расшифровки некоторых “вечных загадок” ставится весьма недвусмысленно!

Человеку НЕ ДОЗВОЛЯЕТСЯ узнавать нечто, если “кто-то” не хочет, чтобы ЭТО было узнано. Конечно, фантастика, мистика. И все же…

Я обратился к Любе, вдове Дмитрия, чтобы узнать эту историю от первого лица. Факт телефонного звонка она подтвердила, добавив следующее:

— Звонили в тот вечер не один, а ДВА раза. И оба раза — одно и то же: “Передайте мужу, что он плохо кончит, если не бросит заниматься расчетами по метеориту”.

— Кто этот человек?

— Мы его не знали. Его знал Журавлев.

— Вот те на. Но Журавлев говорит, что это какой-то ваш знакомый?

— Он что-то путает.

Странно. Очень странно. Журавлев его не знает. Чета Деминых тоже. Фантом какой-то… И найти нельзя. Только сам факт телефонного звонка.

Демин эту ситуацию, конечно, не принял всерьез. Его жена сильно была встревожена. Умоляла мужа прекратить расчеты по темам экспедиций. Димка отмахнулся. Женская впечатлительность не должна была вредить делу. Его здоровье, однако, ухудшилось. Попал наконец на операционный стол. Жена три раза ломала ногу. У дочерей (уже взрослых) не складывалась жизнь. Удача как будто навсегда от него отвернулась.

Конечно, странно было бы человеку здравомыслящему и трезвому связывать все это со смутными угрозами какого-то там экстрасенса… Демин в этой ситуации вел себя именно как трезвый человек. И — непробиваемо упрямый. Он продолжал работать.

Финал не заставил себя долго ждать. Рак кости — левая рука. Предлагали ампутацию — отказался. Друзья из КСЭ буквально “встали на уши”: любые лекарства доставались, любые новейшие методики лечения проводились… Болезнь между тем прогрессировала с космической скоростью. Пришло время, он понял, что обречен.

Один из наших общих друзей, известный мне беспощадностью философского анализа, сказал в приватной беседе:

— Я очень люблю деминскую песню “Железные своды леса”. Классика. Только последняя строчка мне не нравилась никогда: “…молча проходят усталые роты и неизвестность бросают под сапоги”. Что это такое? Строчка внешне эффектная, но пустая. Хуже того — опрометчивая. Нельзя так обращаться с неизвестностью. Вот и вышло в конце концов, что “космодранцы” как стояли перед лицом неизвестности, так и стоят в той же позе до сих пор, а что касается автора, то неизвестность его самого бросила под сапоги… Получился абсурд. Умирать — разве это дело для Демина?

Вот уж подлинно. Однако мы все очень плохо знали Диму. Свое умирание он умудрился-таки превратить в дело.

Повторяю, я знал этого человека в течение десятилетий. Всякое было меж нами, подозревал я его и в малодушии, и в бессердечии, злился за его необязательность, за равнодушие к собственным обещаниям, негодовал, мы надолго расходились. В конце концов, утвердившись в уважении к нему как поэту и интеллектуалу, я решил было, что хорошо его знаю, что меня-то он ничем больше не удивит.

Нет удивил.

Звоню ему по телефону (уже зная, что Дима обречен). В руках у меня книжка стихов Игоря Иртенева. Спрашиваю, знает ли он такого поэта. Как ни странно, Демин впервые от меня услышал это имя. Такая близость в ироничности — как он мог пройти мимо “Поэта-Правдоруба”? Читаю вслух наиболее забавные стихи. Слышу громоподобный деминский хохот, его характерные: “ч-ч-черт!”, “зверь!”, “искрометно!” и т. п… Не верю ушам. Но все-таки факт остается фактом: по ту сторону телефонного кабеля от души хохотал человек, знающий, что жить ему осталось считанные недели.

Звонил ему еще несколько раз. Никаких жалоб, бодрый, характерный в энергично-звучной интонации, хорошо знакомый голос. Не знал бы о его болезни — ни за что б не догадался. Только потом, уже накануне больницы, стало заметно, что голос Дмитрия как бы охрип: вероятно, метастазы добрались к гортани.

И все это время он не прекращал свои расчеты по тунгусскому вывалу. Тут-то стал проступать сквозь математические формулы тот самый контур дюз межпланетного корабля, который рисовал он для Журавлева уже в больнице… В больницу друзья доставили ему мини-компьютер, чтобы он мог продолжать расчеты. Он этим и занимался — между процедурами, инъекциями и беспамятством. Плевать ему было на мистику каких-то телефонных угроз. О своей болезни он почти не говорил. О близкой смерти — тем более. Ему было скучно умирать: этот “процесс” не стоил внимания. (Я, конечно, не думаю шутить: уверен, что для него это именно так и было!) Жена была с ним в больнице каждый день, она свидетельствует:

— Ни стона, ни жалобы. Один только раз задумчиво так, будто бы к себе прислушиваясь, он заметил: “Вот странно, кто-то словно ломом ворочает кости. Ты не знаешь, почему это может быть?”

Это — о боли. Той самой, от которой воем воют раковые больные. Боль в каком-то отношении вдруг показалась ему интересной… Как исследователю. Не более.

Журавлев вспоминает, что, когда опаздывали ему сделать инъекцию, он сидел, слегка раскачиваясь, что-то бормотал. “Наверное, молитвы”, — предположил Виктор. (Мы знали, что в одной из больниц Демин принял крещение. Опять-таки для всех неожиданный шаг. Сколько же, никуда не растранжиривая, сумел укрыть в себе от посторонних взглядов этот по видимости “коммуникабельный” человек!) Я спросил Любу:

— Что, действительно он проговаривал молитвы?

— Ну, что ты. Он же ни одной не знал. Нет. Скорей всего, это были стихи.

Ну конечно, стихи! Стихи и были его молитвой. Им он остался верен до конца. И — работе, в которой он из последних сил пытался математически исследовать конфигурацию лесного вывала, по результатам экспедиций КСЭ. Ему помогали сесть на кровати (сам уже не мог). Садился. Считал, считал, считал. Здоровой рукой долгие часы барабанил на компьютере. Хотел УСПЕТЬ. Но и тут вмешалась сила, которую никак не назовешь светлой: один из врачей вдруг возмутился, что больной в больнице занимается наукой. Непорядок! Раковому больному положено умирать и плакать, хватая за руки врачей. Этот вел себя вызывающе. Врач распорядился убрать компьютер из палаты, то есть, по сути дела, отнять смысл последних дней жизни у человека, обреченного на смерть. Для меня до сих пор непостижимы мотивы этого поступка. Есть люди, которых унижает чужое мужество. Бог им судья. Хотел бы я поглядеть в глаза этому врачу… Но что сделано, то сделано.

Итак, у Демина отняли работу и оставили наедине с сознанием конца. Своим сознанием этот человек распорядился иначе: он опять стал сочинять стихи. Стихи были посвящены женщине — молодой сестричке в белом халате, ее лицо он еще мог разобрать, возвращаясь в мир из беспамятства. Это вовсе не было бессвязной работой мысли, сознание действовало по-прежнему четко, он не бредил, он работал: над рифмами, формой, метафорой (с этим уже ничего не могли поделать ни врачи, ни сама болезнь). Однажды проговорил — уже еле слышно — вслух то, что получилось. Друзья, дежурившие у постели, попросили его повторить, сумели записать. Умирающий, впрочем, на этом не настаивал. Он никогда не писал для “вечности”, он знал ей цену… Вот какими оказались слова, которым уже никогда не дано было воплотиться в раскатах неповторимо-звучного, — литое серебро высочайшей пробы! — деминского голоса:

 


Стремительна, на ум остра,
Горжусь тобою, медсестра!
И как ты делала инъекции —
Ни разу не внесла инфекции!
Как появлялась ты в палате
В своем блистательном халате!
Какие теплые ладошки,
Как с них клевать хотелось крошки.
Гибрид Христа и Анжелики —
Чужой судьбы немые лики…

 

Последние строчки мне кажутся особенно замечательными. Здесь словно приоткрывается завеса тумана над течением его последних мыслей, в самом конце устья реки, называемой жизнью… Уже сгущаются сумерки. Но сознание свежо, как утро. И ведь не просто он видит лицо медсестры, он с интересом думает о ней! Так мы иногда вглядываемся походя в чужое, но показавшееся близким и милым лицо: что за человек? откуда? какие бездны в себе скрывает? и какой бездной окажется в конце концов его судьба? Пройдет мимо — и словно бы никогда не было его… Те редкие мгновения, когда любой смертный вдруг понимает, что настоящая тайна не где-то в далекой дали, не в сиянии галактик и не в космической пыли, что она страшно близка, что в этой близости недостижима и что этой тайной всегда был и навсегда останется Человек.