Первый день сентября возвращал Владиславе Михайловне прошлое. На память приходила Эвенкия. Приходило все, что она не может забыть. Вместе с первым школьным звонком, в большом сибирском селе — ее новом доме — ей слышится голос интернатского колокольчика из Ербогачена, последнего в году. Ведь именно 1 сентября, когда всюду начинались занятия, там наступали каникулы.
Надолго она прощалась в это утро со своими учениками — четыре месяца пройдут, пока они возвратятся к ней. Их дом далеко от школы. У Васи Увачана за двести пятьдесят километров. Семену Комбагиру еще дальше — почти семьсот. Тогда еще продолжали говорить верст.
По календарю началась осень, в Ербогачене запуржило. В интернате у нее почти пятьдесят таких, как Увачан и Комбагир, но не за одним не приезжают старшие. Да они и не ждут никого. Только разве один Семен Комбагир посматривает на реку — скоро ли сколотят плоты сплавщики. Он поплывет с ними — он самый маленький ростом и самый дальний у Владиславы Михайловны. Все остальные не ждут попутчиков, опускаются себе преспокойно к берегу Нижней Тунгуски, и кто в «ветках» — выдолбленных из ствола дерева лодках, кто в берестянках плывут домой.
— Приду, Владислава Михайловна! — кричит на прощание Вася Увачан. — На другой год обязательно приду!
Он уже знает календарь — «другой год». Несговорчивый, молчаливый, он, прежде чем ответить «да», «нет», долго собирался с духом. Так было совсем недавно.
Далеким днем возвращения своих учеников Владислава Михайловна начинает жить, как только Тунгуска унесет их, скроет бесследно в желтеющих берегах, а где и покрытых снегом, и словно наденет на всех шапку-невидимку. Вначале она не могла постичь, как они находят без дорог и троп свой дом в тайге — как челн в океане, блуждающий чум, а на обратном пути в Ербогачен, уже лютой зимой — свою школу.
— Не закружаю, — успокаивает свою учительницу тот же Вася Увачан.
Она поправляет его: «На заблужусь». А он мотал упрямо головой и показывал, как кружит на просторе тайги пурга. И человека вместе с ней закружить может.
Каникулы в эвенкийской школе-интернате — это время охоты, маршрутов оленьих стад к дальним ягельным пастбищам. Ученики Владиславы Михайловны не были похожи на всех других школьников в пору каникул. Они шли добывать пушного зверя вместе со взрослыми, отправлялись «белковать». Еще до получения табеля жизнь тайги уже завладевала ее учениками. Они спорили о повадках зверя: улуки, чипкана, чарта — белки, соболя, песца,— которым не уйти от них, мерились силой с амака — медведем. А учительнице больше всего хотелось спросить их об иргичи — волках, которые проносились на их пути, но она все же не задавала им этого вопроса, зная, что Родион Каплин ответит ей покровительственно, как маленькой девочке.
И она уже не слышала поземки, которая заметала им дороги, не видела круч, с которых они падали, и ей казалось, что и мальчики, и девочки бесшумно шли по тайге, и каждый шаг приближал их к славе великих охотников-эвенков, даже если впереди им весь год сидеть за партой четвертого класса.
В канун Нового года Владислава Михайловна начинала ждать их. Все ли возвратятся к этому дню, всех ли отпустят родители, миновала ли ее питомцев беда, подстерегающая каждого охотника, каждого оленьего пастуха в полярную ночь? Она старалась не думать, но стоило только лечь, закрыть глаза, как все ее мысли вытесняла одна, самая главная — о них.
Никаких вестей за все месяцы ожиданий. Ей трудно было понять, обживая свой новый дом, что никакие вести не могли добрести с охотничьих и оленьих троп — ни добрые, ни плохие, если не возвратились сами охотники и оленеводы. Впрочем, последних так не именовали тогда. Пастухами, погонщиками звали их. Ей оставалось только верить, что они пустились уже в обратный путь. Который раз Владислава Михайловна усмиряла пургу, слепившую им глаза, укрывала потеплее в нартах. Сто двадцать дней в тревоге о детях. Она просила у каждой лиственницы и сосны быть им защитником и проводником.
Но вот пришел день, когда первая оленья упряжка вдруг выныривала из снежной мглы и останавливалась у школы. Какая радость могла сравниться с этой? Она обнимала незнакомого каюра, снимала парку, бокари, запушенные снегом, с живого, смеющегося Семена Комбагира, нисколько не выросшего, но возвестившего начало учебного года и конец таким удивительным каникулам. Он был не один. Весь путь за ним бежала его собака. Теперь она будет ждать своего хозяина здесь, в Ербогачене, уйдет с ним через год, когда Семен станет учеником 5-го класса. Семьсот верст ехал в санях тринадцатилетний мальчик в школу!
— Тридцать пять нюльги — разве много, Владислава Михайловна? Всего пятнадцать дней от чума до интерната. Недалеко,— говорит Семен Комбагир.
Теперь она будет знать, что такое близко.
Когда она приехала сюда, начало учебного года подчинялось не одному лишь первому новогоднему листку календаря. В ту пору были более сильные законы, чем обязательное начальное обучение. Эвенк-оленевод, эвенк-охотник слушали, что скажет шаман, были в его власти, не могли меряться с его жестокой силой.
— Не отдавай детей, — говорил шаман, — ты жил без нее, без ее бумаги, твой отец жил и сын твой проживет.
«Вы спрашиваете, что такое Ербогачен? — писала в Россию своим близким Лубкина — первая учительница эвенкийских ребят на родном их языке. — Ербогачен — это знаменитое поселение, хоть и небольшое совсем. Мне и сейчас еще в диковину, что именно в наших домиках, добротных и прочных, поселил своих героев автор «Угрюм-реки», и было это задолго до того, как я решила ехать сюда. Бывал не так уж давно в Ербогачене Вячеслав Шишков. Его помнят здесь. Отец одного моего ученика был проводником писателя. Я будто сама плыла в шитике, когда слушала рассказ этого эвенка. Мунгаловы еще и сейчас живут в Ербогачене — только те ли? Ибрагим-оглы тоже невыдуманный, только говорят местные люди, что пересказанного мною им из романа не было. А имя его такое же, как и в жизни. — Кто ты? — спрашивали кавказца эвенки, — за что попал в Сибирь? — Я,— отвечал Ибрагим-оглы, — прянички украл, за грех к вам и послали. Плыл он у Туру на плоту, по дороге умер.
Ссыльных было много в Ербогачене, некоторые эвенки русскому языку у них научились. Дед моего ученика Родиона Каплина был даже переводчиком у знаменитого исследователя Сибири, царского ссыльного Александра Чекановского, а дед другого ученика — Василия Увачана — проводником у него в тайге и по Тунгуске. Жил в наших краях долго друг Шишкова, тоже ссыльный, Михаил Ткаченко...»
Из тридцати с лишним лет, что преподавала здесь Лубкина, самый трудный год был первый. Когда еще напечатают в Ленинграде первую книгу для эвенков — букварь.
У маленького народа Севера не существовало письменности. Дети не знали ни одного русского слова, их учительница ни одного эвенкийского.
Но прежде всего нужно было убедить родителей отдать детей в школу.
— Одного тебе дал, — говорил Владиславе Михайловне Николай Ксенофонтович Каплин.
Родиона она уже привела в интернат, пришла за Павлом.
— Белки много, сыновей мало. Кто ходить в тайгу будет?
Где я слышал эту фразу? Я не сумел бы вспомнить где, если не прозвучали так знакомо имена сыновей Каплина и их отца — Николая Ксенофонтовича.
— Он не изменился за эти сорок лет, — сказал я Владиславе Михайловне. Далеко от выселки Лаврушка, где она убеждала тогда еще пятидесятилетнего Каплина отдать ей Павла, старик просил недавно не посылать больше в школу своего внука, четырехклассника Васю.
— Дай ему справку, что парень грамотный.
Я слышал его доводы. Это было при мне.
- В тайгу с ним пойдем вместе, соболя много, внуков мало.
— Рефлекс, — улыбается Владислава Михайловна.
Не догадаться было Лубкиной, перед кем ходатайствовал старый охотник. Перед Павлом Николаевичем Каплиным, председателем Илимпийского райисполкома, своим сыном, ее бывшим учеником.
— Я все же вымолила тогда Павла у несговорчивого отца.
— С чего же вы начали, не зная языка?
— Помните совет Ушинского — покажите картинки, и класс заговорит. Но еще до картинок я показывала на предметы вокруг, за окном, прикладывала палец ко лбу, уху, носу. Класс откликался, и узнавая, как все это звучит по-русски, переводил на эвенкийский. У меня было преимущество — я записывала. Ребятам же нужно было все запоминать. Словарь свой я пополняла не только в классе, но и в чумах. Жили эвенки и в самом Ербогачене. В каждом из нас дремлет лингвист, разбудить его легче всего там, где нет пособий, но слышна вокруг живая речь. Я заметила вскоре, что ребята охладели, они меня не понимают. В чем же дело? Я ломала голову и вскоре догадалась — они не могли отличить в моей речи «з» и «ц». В эвенкийском языке отсутствовали эти звуки. Что же будет, когда мы начнем писать, если ребята не отличают эти буквы в произношении?
Первая директива из края, которую получила Лубкина, называлась «Боритесь против шаманов». Попробовала перевести эту фразу — Самаоэлвэ хуски нгорчадекаллу. «Ох, как трудно», — вздохнула учительница. Но, наверное, куда труднее, чем выговорить эти три слова, бороться с шаманами. Она еще познает в своей жизни изуверство этих людей и ненависть их ко всему доброму, что появляется на земле. А пока нужно были бороться за знания, Программу составила она сама. Как, впрочем, и первый экземпляр рукописного букваря. У самодельной книги не было еще ни одного читателя, только слушатели. Лубкина позвала четверых: Родиона Каилина, Семена Комбагира, Василия Удыгира и Василия Увачана.
— Тандяран книгава алагувумни, — услышали мальчики. — Ученик читает книгу, — перевела Лубкина.
— Нет! — вскрикнули они, пораженные тем, что какой-то мальчик читает по-эвенкийски. — Так не бывает!
— Миннги балдыдякив, — продолжала учительница и обвела указкой карту СССР, — моя родина. Потом показала им Нижнюю Тунгуску, сравнила ее протяженность с реками Европы, и все заулыбались, когда учительница сказала, что их родную Катангу должны знать все люди, потому что она куда больше знаменитых в мире рек. Владислава Михайловна не могла, понятно, предвидеть, что пройдет не так уж много лет и советский ученый, историк Василий Увачан вспомнит в Осло этот урок в Ербогачене и назовет свою первую учительницу посланницей России. Он скажет это норвежским студентам, читая лекцию о культуре малых народов Советского Севера.
Увачан пришлет ей, когда возвратится, письмо и газету «Фрихеттен». Она найдет свое имя в заметке о лекции «тунгусского профессора» и несколько слов к ней ее ученика.
«Дорогая Владислава Михайловна, может быть, соберетесь с Владиленом к нам? До Красноярска один час, а там останется всего только пять, и Вы в Туре. Вот будет праздник на всю Эвенкию! Владилену скажите, что я оставил мысль утащить его на родную ему землю эвэдьшэ сарен эвенкиге-чин (Эвенкийский знает, как эвенк), — таких мало, увы. Мог бы похлопотать — Да грешно. Шуше он тоже в самый раз. Кто из нас не мечтал поработать там!
Не почитаете ли в переводе с норвежского одного саами и циничные откровения скандинавского социолога. Я не поленился ему ответить трижды — в Осло, Тронхейме и Нарвике.
Обнимаю Вас».
Владислава Михайловна дала мне переписать это письмо Увачана и приложение к нему — вырезки из газет.
«Мы ведем себя тихо, как мыши, которых кошка на мгновение выпустила из когтей во время игры».
Это был перевод слов саами. Изречение его соотечественника, буржуазного социолога, занимало столько же места.
«Как прячется и улетает моль при сиянии дня, так исчезнут и саами от света культуры». Владислава Михайловна увидела, что я переписал все, и сказала:
— Боже, как страшно.
Я услышал, как она тихо повторила — страшно.
Ну, а в тот далекий день Вася еще не знал, что нужно сначала получить разрешение учительницы, взял у нее из рук указку и сам отыскал Илимпийскую тайгу.
— Миннги улумичив — моя охота.
И другие старались найти свои невидимые на карте тропы, трудно угадываемые указкой, но ожившие в их рассказах.
Так они приобщили свою учительницу к большому миру тайги, где она заблудилась бы без них.
Теперь все реже они напоминали ей — голиви угиск — язык кверху! Это был клич их дружбы и строгая оценка ее успеваемости. Значит, получен наконец первый «хор» по произношению? Попробуйте сказать правильно, не прижав крепко язык к небу,— снег блестит. Нет, не по-русски, по-эвенкийски — синьгильгэн гиллэнэдерен.
Синьгильгэн. Путь к этому слову был нелегким у молодой учительницы. И дело вовсе не в произношении. Сколько снежных буранов заметало Ербогачен, пока Лубкина узнала, что не всякий снег — это синьгильгэн. Первые невесомые хлопья ранней зимы — ливгэ, обреченные на короткую жизнь мимолетные россыпи, поземки, пригорошни тающих кристаллов — нюне. О снеге, лишенном аромата и красок северной стужи, что сыплет густой крупой, тоже не скажешь синьгильгэн. Это идет бонадяран.
Снежинка далекого неба, сколько понятий несешь ты, отправляясь в полет на землю эвенков. И составительница рукописного учебника оставляет запись в дневнике.
«Край, где ни один человек не умеет написать свое имя, даже не знает, что на свете есть эсперанто неграмотных — крест вместо подписи. Почему же так щедр здесь язык? Я думала над этим, живя рядом с эвенками. Представление о мире приносят им только собственные наблюдения. Они накоплены веками и поколениями. Все явления природы, даже самые простейшие для них — загадочны. Ни силу, ни слабость ее они не могут объяснить. Но зато они твердо знают, что каждое ее явление меняет повадки зверя, песца, белки, соболя, за которым они охотятся, и оленя, который кормит человека, обувает, одевает, дает жилище, перевозит на себе.
В мае еще лежит снег, в августе идет новый. Вое в представлении человека тайги связано в природе с этим бесконечным снегом, который никогда не бывает одинаковым ни в добре, ни в зле. Поэтому человек наделил его разными именами. Не знаю, права ли я?»
...Прошло очень много лет, прежде чем Владислава Михайловна рассталась с Эвенкией. Она сама приготовила прощальный обед в интернате — нет, уже не в Ербогачене. Старалась придумать блюда, которые дети еще не пробовали до этого. Как называются булочки с мясом? Она смеялась, радовалась, что все им понравилось. Растегаи. Запомнить трудно, но все равно они расскажут дома, как вкусно стряпает баба Владя.
— А вы помните нашу первую картошку?
Ни один из ее учеников тогда еще не видел картошку. Хэгдымэмэ дшктэ,— говорили ребята,— большая ягода. Владислава Михайловна уже не помнит, на чьем школьном огороде, у нее или у Борцовских, ребята вырыли наутро после посадки все картофелины. Учительница говорила, что зароют в землю одну, а вырастет много. В это нельзя поверить, и утром они выкопали, убедились, что то была сказка. В Байките, Ванаваре, Ербогачене? Где это было? Не все ли равно, говорит Владислава Михайловна, силясь вспомнить, главное, что в вечной мерзлоте человек все же вырастил — большую ягоду. Как мало нужно, чтобы захватило дыхание, — вспомнить лишь глядевших на нее непонимающе, молчаливо слушавших, но не убежавших от нее. Чего же стоит пророчество скандинавского социолога, если каждый третий эвенк сидел за партой на ее уроках? И старый их педагог делает счастливое признание, что теперь ей не достает знаний многих ив ее учеников.
Она могла улыбнуться, вспоминая ответ первого выпуска в Ербогачене — нравилось ли в школе? Все девять, семь мальчиков и две девочки, сказали нет.
— Не видно было неба, — объяснили они своей учительнице, — в чуме видно.
Она вспомнила, как тосковали они вначале в чужих стенах, терялись, не находили нужную дверь. Ночью надевали парки, унты, уходили посмотреть на тайгу.
Учэлэ. Тыкин. — Теперь. Прежде. Этой темой она наглядно заканчивала свои последние уроки, никогда не забывая рассказать ребятам, как их папы учили ее понять непонятное. Двадцать два слова отдал эвенкийский язык оленю. А олень один — орон. Нет, они были разными, как и слова. Владиславе Михайловне не верилось, что когда-то она могла не знать этого. Когда-то! Каждый год теперь — когда-то. А всего их там у нее осталось тридцать.
Они вновь ожили, не в Ербогачене, откуда юный охотник шел в каникулы на соболей, белок и песцов, а в Шереметьеве. Василий Николаевич Увачан, встреченный мной в международном аэропорту, куда он опустился после двенадцатичасового перелета из Канады, будто продолжил рассказ своей первой учительницы. И мне вновь послышались тогда у гулких причалов воздушных кораблей слова эвенкийского мальчика с указкой у карты.
— Вот куда хожу, Владислава Михайловна.
Он уже ходил куда дальше, стоял у витрин парижского «Самаритена», глядел на соболя, белку, гадал — не Антона ли Мукто эти шкурки? А может, Вениамина Бухарева? Париж не знал марку Эвенкии, он рекламировал одну, самую знаменитую — русскую. Однажды, правда, французской фирме «Равион» повстречался охотник-эвенк с Нижней Тунгуски. Но об этом я расскажу позже. Канадцы показали Увачану, что у них есть кое-что знакомое эвенкам, и преподнесли своему гостю эскимосские меховые сапоги. Газета «Глоуб эад Мейл» не забыла эти унты, рассказывая о депутате Верховного Совета СССР Василии Увачане.
«Василий Увачан, грузный мужчина с восточными чертами лица, ведущий русский специалист по Арктике. Господин Увачан доказал свои знания Арктики, решительно отказавшись войти в холодильник, который осматривала делегация советских парламентариев во время поездки по предприятиям пищевой промышленности. В то время как другие делегаты, успев испытать на себе, что такое солнце Онтарио и Монитоби, ринулись в эти холодные камеры, господин Увачан не последовал за ними. Он выразительно провел пальцем по горлу, что означало без перевода на английский — «я сыт этими низкими температурами — вот так».
Когда депутаты советского парламента готовились в Виннипеге к посадке на самолет, там стояла жара 93° по Фаренгейту. Нужно же было, чтобы именно в такую погоду господину Увачану преподнесли меховые унты. Советский делегат с благодарностью их принял, хотя подарок в такой знойный день мог показаться веселой шуткой. Но старому специалисту по Арктике было хорошо известно, что тропическая жара в Канаде когда-нибудь да закончится».
Нет, не веселой шуткой показался Увачану этот подарок. Он был ему очень дорог. Увачан увозил в Эвенкию труд рук людей оленьего края, почти исчезнувших с лица земли на холодных просторах Северной Канады. Незадолго до своей заокеанской поездки Увачан вспоминал этих людей. Он рассказал о страшной участи ихалмютов— эскимосского племени на сессии Верховного Совета СССР.
«Прозябание и нищета, беспросветная жизнь, жестокая колониальная эксплуатация, а зачастую массовое вымирание и по сей день являются уделом многочисленных этнических групп зарубежного Севера,— говорил он с кремлевской трибуны.— Красноречивым свидетельством этого может служить недавно вышедшая книга канадского писателя и исследователя Фарли Моуэта. Потрясающий своей правдивостью рассказ о небольшой эскимосском племени — ихалмютов, почти полностью вымершем в пятидесятых годах нашего века, носит название «Отчаявшийся народ». Даже государственные буржуазные деятели и ученые вынуждены говорить вслух о бедствиях малых народов, населяющих северные территории Западного полушария. И все это происходит в странах, которые кичатся своей «цивилизацией», «свободой», чуть ли не «райским образом жизни». В Канаде репортеры писали, что Увачан читает газеты без словаря и владеет разговорным английским языком.
— Вы сумели бы объясниться с нашими эскимосами на родном их диалекте? — спрашивали газетчики Увачана.
— При одном условии — если бы я их увидел.
Но единственным воспоминанием о земле канадских эскимосов, которую Увачан хотел, но не сумел повидать, остались только унты, преподнесенные ему в Виннипеге.
Делегация улетала отсюда тринадцатого. Гостеприимные хозяева узрели в этом дурное предзнаменование и готовы были перенести отъезд на следующий день.
— Вы-то нас давно знаете, — сказал Увачан министру по делам Канадского Севера историографу малых северных, народов Артуру Ленгу. — Вы посещали наши далекие окраины, даже Якутию, наверное, сумели убедиться, что нам чужды предрассудки.
— И эвенки не верят в приметы? — шутливо спросил Увачана Ленг.
— Скажу вам, с каких пор, мистер Ленг. Нас было ровно тринадцать коммунистов на всю Эвенкию, когда в июле 1931 года в Туре заседал первый, только что созданный
окружной комитет партии. С тех пор я всегда считаю это число счастливым.
По дороге из Шушенского, как всегда после встречи с интересным человеком, всплывали вопросы, не заданные мной за короткую встречу.
— Вам не рассказывали о самых трудных и трагических днях из жизни Владиславы Михайловны? — спросил меня Увачан.— Важнее всего на свете она всегда считала жить среди нас, учить наших детей. Учительница Лубкина говорила: я приехала к вам надолго. Потом через много лет она добавила — может быть, навсегда. Вы видели в Шушенском ее сына? Заметили на его красивом лице тонкую, чуть блестящую кожу? Владилен всю войну летал, не трудно догадаться, зная фронтовую биографию этого человека, что он мог гореть в воздухе. Но горел он первый раз у нас, в Эвенкии, в Байкитском интернате.
Увачан замолк, наверное, для того, чтобы продолжить свой рассказ неожиданной для меня фразой:
— Владислава Михайловна была у нас счастливой и несчастной...
Нет, я не ослышался — несчастной.
— Mы не могли вернуть ей все, что она оставила нам, но признательность, любовь, как показали годы, навсегда отдали ей эвенки.
Рис.8. В.М.Лубкина
В Эвенкии учительница Лубкина получила орден Ленина, Трудового Красного Знамени, «Знак Почета».
Обрывками фраз Увачан возвращался к тяжелому событию, которое он опустил, не хотел рассказывать в самом начале.
— Помните три трудных слова: боритесь против шаманов? Первая директива Наркомпроса Ербогачену. Владислава Михайловна уже заведовала школой в Байките, когда шаманы подожгли здесь интернат. В огне среди других детей погибла дочь Лубкиной. Ее сыновья после страшных ожогов выжили — вы видели след огня Байкита — отметины школьника Владилена. К ним, зажившим, но не забытым, прибавились полученные Лубкиным в бою. Когда умерла девочка Владиславы Михайловны и жизнь сыновей все еще висела на волоске, маме Владе приходилось забывать о своем горе — нужно было утешать других матерей. Таких, кроме нее, было восемнадцать. В те дни ей, совершенно обессиленной, предстояло сделать решающий шаг в своей жизни — остаться там, где были эти матери, превозмочь свою боль во имя других детей. Она отвергала советы самых близких людей уехать с Севера, проститься навсегда с Эвенкией. И раньше, до Байкита, были такие уговоры.
«Одно только слово Крайний — и уже мороз по коже, — писала Лубкиной школьная подруга, жительница столицы, педагог.— Не могу поверить, что ты не вспоминаешь абажур настольной лампы, прилавок книжного магазина, очередь у кассы, пусть не Большого, хоть какого-нибудь театра, шум городской улицы — все, с чем ты порвала. Как долго ты выдержишь?»
Как объяснить хорошему человеку, что воспоминание о водопроводном кране вызывает уже не печаль, а улыбку. Ведь рано или поздно будет такой кран в Ербогачене. Плохо не там, где его еще нет, а где рядом с ним остается неутолимая жажда.
Так она ответила по праву давней дружбы, а может быть, молодости. «К истинной цели жизни, — писала Лубкина,— не обязательно добираться месяц в оленьей упряжке, можно и на трамвае всего в одной остановке от дома».
Теперь Лубкиной шли письма друзей, мольбы родных, даже официальные приглашения из учреждений народного образования, где прослышали о ее горе. Они были заманчивыми для каждого педагога. «Нет,—говорила она себе, защищаясь молчанием.— Я остаюсь здесь. Никуда отсюда».
Темнело пепелище на фоне беспредельной белизны зимы. Время подгоняло Лубкину, подчиняло ее своим заботам — скоро Новый год, конец каникул, возвращение охотников, оленьих пастухов — ее учеников. Начало учебного года.
— Была в моей жизни, — продолжал рассказывать мне Увачан, — одна интересная встреча. В 1955 году я читал курс «Истории СССР» в одном высшем учебном заведении Сибири. Неожиданно среди моих студентов я встретил Владилена.
Через много лет я рассказывал в Осло о том, как стал преподавателем сына моей первой учительницы. Для многих моих слушателей эта маленькая история казалась неправдоподобной. Для них я был саами, лопарь с севера их страны, человек без письменности и по сей день.
В Тронхейме, Нарвике, Киркинесе норвежцы говорили Увачану то же самое, что и в Осло,— они никогда не видели члена парламента от малых народов Севера. Увачан был первый. Он назвал фамилию депутатов Верховного Совета СССР от Чукотки, Таймыра, Ненецкого, Ханты-Мансийского, Ямало-Ненецкого и Корякского национальных округов.
«Получают ли они слово на заседаниях вашего парламента?» — подали Увачану записку.
— Я сожалею, — ответил Увачан, — что у меня нет перевода этих речей.
Переводчики нашлись. Для начала на родном норвежцам языке прозвучала со всеми оттенками оригинала речь Анны Нутэтэгрынэ — «губернатора Чукотки», как было объявлено. В переводе это близко к истине — председатель исполкома Чукотского национального округа.
«Мы, жители Чукотки, находимся на краю советской земли, на стыке двух океанов — Ледовитого и Тихого. В Беринговом проливе они встречаются, разделяя два великих материка планеты — Азию и Америку. Почти рядом, на соседних островах развеваются два флага: алый — Страны Советов и звездно-полосатый — Соединенных Штатов. Между советским островом Ратманова и американским островом Крузенштерна проходит государственная граница, здесь же международная линия перемены дат.
Дело, однако, не только в разнице во времени, но и в глубоких социальных контрастах, в различном образе жизни моих земляков и их американских сородичей на противоположном берегу Берингова пролива. Узкая полоса пролива — это не только государственная граница двух держав. Это водораздел двух миров, двух идеологий — граница света и тьмы, гуманизма и человеконенавистничества.
Народности Американской Аляски отстали от нас, чукчей, эскимосов, юкагиров, эвенов, не на одни сутки, а на целую вечность...»
У кого-то возник вопрос: посещает ли губернатор Чукотки, фамилию, к сожалению, выговорить очень сложно, — своих соседей? Увачан ответил, что товарищ Нутэтэгрынэ была в соседней стране — Японии. За сколько дней можно пересечь Чукотку из одного ее края в другой, спросил ее император.
— За два, от силы, три часа, — ответила хозяйка Чукотки.
Император был удивлен.
— Такие быстрые у вас олени?
— Нет, ваше величество,—пояснила Нутэтэгрынэ,—такие скоростные самолеты.
К Увачану подошел один из его слушателей, пожилой норвежец, сказал на прощание:
— В молодости я хотел помериться силами — сам того не ведая — с вашими первыми учителями. Отважился просвещать саами. Нет, меня никто не посылал, правительство не дало мне и гроша. Собственная экспедиция. Правда, единственный ее участник выжил, но все надежды погибли. Ни один чиновник просвещения мне не помог, было произнесено сочувственное слово, что я не первый, пытающийся запрячь себя в плуг, чтобы провести борозду на гладком ледяном поле, бросить свою горсть зерна. Прошу вас,—заключил от души собеседник Увачана,— передать привет учительнице эвенков, госпоже Лубкиной от старого норвежского педагога, который не нашел своего Светлого холма, так, кажется, вы перевели с эвенкийского название села на Нижней Тунгуске.
Давно канул тот день на севере Норвегии, были схожие с ним позже — в Канаде, где Увачан выслушивал примерно такие же признания, будто только что переведенные с норвежского. Он отвечал на них в Монреале, Виннипеге, Оттаве.
— До вас кто-нибудь среди эвенков избирался в органы власти? Или вы исключение?
— Тридцать пять лет назад на съезде Советов Восточной Сибири,— ответил он не без волнения, была избрана депутатом огромного края, по территории больше Канады, неграмотная эвенка. Она не сумела из-за бесчисленных забот окончить даже курсы ликбеза. Но других обучить сумела: Татьяна Анисимовна была великолепным охотником. Меня тоже брала с собой в тайгу, водила по верным тропам. Она была моей самой первой учительницей. Еще до Владиславы Лубкиной. Фамилия со Увачан. Татьяна Анисимовна — моя мать.
Многое еще вспоминалось Василию Николаевичу, звало рассказать о себе, но невольно все эти встречи в странах, где малые народности Севера жили, «как мыши, которых кошка на мгновение выпустила из когтей», возвращали Увачана к Светлому холму, на родную землю. Он привык уже часто видеть Владилена Лубкина на конференциях, пленумах, сессиях в краевом центре. Не раз Увачан сожалел, что не сумел «перетащить» Владилена в Туру — ведь кроме дипломов агронома и журналиста, у Владилена еще знание эвенкийского. Оставил он эту мысль, когда узнал, что Владилена Никифоровича Лубкина избрали председателем Шушенского райисполкома. «Кто из нас не мечтал пожить и поработать в Шуше» — так, примерно, писал когда-то Увачан Лубкиной. Ербогаченские ребята побывали здесь очень давно, их вели сюда, к Ильичу, улицами Шуши рассказы Владиславы Михайловны. Теперь она пришла сюда навсегда. В первый день осени ей вспоминаются все, кого она не может забыть: «Приду!»—машет ей с плота храбый мальчишка Семен Комбагир. Ему нужно проплыть по Нижней Тунгуске семьсот верст, пока он увидит свой дом. Совсем мало, ведь его родная Катанга в четыре раза длиннее. «Будь осторожен!»—кричит она вдогонку берестянке. Как ловко он загребает одним веслом, но как страшно ей за Гавриила Каплина. Крикнуть ему — ближе к берегу! Но он уже на стремнине, не слышит ее слов. «Поверни ты назад, бога ради!»
Всегда он возвращался к ней, но пришел день, когда не вернулись сотни ее учеников, и вместе со всеми Гавриил Каплин — моряк-торпедист, родом с выселки Лаврушка.
— Первый раз, когда они уехали, я долго дожидалась их, зажгла под Новый год «остер. Он горел много ночей, его видно было далеко с высокого берега, а я все подкладывала дрова посуше, и огонь тоже старался изо всех своих сил. То был сигнал моего маяка — страха. Позже я смеялась вместе с ребятами, ведь они не могли сбиться с пути. Не скоро я это поняла.
— Не закружаю!— кричал ей Вася Увачан,— прощаясь со своей учительницей первый раз.
Это слово ей и сегодня нравится.
Ведь все, что было ее жизнью, остается с ней. Карта Эвенкии над письменным столом — не только названия притоков двух Тунгусок—промеренные учугом расстояния от фактории к фактории, урок географии внукам, порог ее мира — дом, из которого никогда не уйти.
— Почему мы уводим людей от профессии отцов? Да, нужны биологи и врачи, но без охотников и оленеводов не может быть Эвенкии. Если вы ходили по тайге, поднимались над ней в самолете, вам было видно, сколько людей может прокормить она. Тайга не прощает ошибок человеку, который родился в ней и забыл ее законы — охота начинается в сентябре. Это время, когда все спешат с больших сугланов к угодьям и пастбищам. Нельзя пускаться в обход тех троп, которыми шли и идут отцы. В этот день не садились за парты, в Ербогачене мальчики уходили дорогой, которая становилась навсегда их призванием.
Слышится в Шушенском первый школьный звонок. Когда-то он был последним перед долгими каникулами в Ербогачене. Одинаково щемил он сердце сорок лет назад, как и сегодня.