Валерий Луптов прошел над всеми границами Илимпийской тайги, правда, не до последних ручейков. А кто их все перечел? Один Борисов разве?
Сегодня наш рейс, какой на его счету? Высокий жилистый Луптов, всегда коричневый от загара, пожимает широкими плечами, точь-в-точь, как Михаил Михайлович Борисов, начальник эвенкийских летчиков, ответивший мне вопросом на такой же вопрос.
— А нельзя ли попроще? Что, если переведем на года? Летаю в Эвенкии двадцать лет.
Сколько это часов в небе — двадцать лет в тайге? А дней сколько? Не забыть бы и полярные ночи, если уж хочешь рассказать о гражданском пилоте из поселка Тура.
Валерию Луптову далеко до рекордов командира своего отряда, но рядом со Славой Нежинским, вторым пилотом нашего МИ-4, он ветеран. В небольшом вертолете сегодня тесно от новичков, впервые летящих над Эвенкией. Одновременно воздушное крещение проходят четверо. Это учительницы — Валентина Чеботарева и Галина Бабурина. Первая окончила Игарское педучилище, четыре года посвятила изучению эвенкийского языка. Теперь русская девушка будет обучать родной речи детей охотников и оленеводов. Так начинали сорок лет назад первые просветители эвенкийского народа Владислава Михайловна Лубкина и чета Горцевских — Вера Августовна и Александр Андреевич. Подруги летят в Учами. Третья в группе новичков — Клавдия Бурцева, почтовый работник из Красноярска. На маленькой фактории, куда она держит путь, семьдесят жителей. Они выписывают четыреста экземпляров газет и журналов. Шесть на каждую семью! Казалось бы, есть чем гордиться эвенкийскому отделению «Союзпечати», но долетают сюда ежедневные издания раз в педелю, а то и реже. К далеким же адресатам — охотникам и оленьим пастухам — попадают с опозданием на месяц.
Осенью в Учами ждали шесть недель самолета с почтой. Лидия Пономарева, заведующая отделением связи, спускалась к реке с крутого берега поселка встречать «Антона в гидроварианте». Так без улыбки, давно и привычно, именуют здесь АН-2 на поплавках. Самолета все не было. Каждый день Пономарева глядела в небо и ждала. Не нужно бинокля, чтобы увидеть за много километров «Антона» — поселок стоит высоко. Какие только силы не противятся здесь получению письма: ветер, туман, пурга, ранняя шуга на реке. Список этот можно продолжить — здесь и лесные пожары, скрывающие видимость, и дожди, размывающие взлетные площадки. А конверт с грифом «авиа» все путешествует — неделю в аэропорту, час в дороге — не сдается причудам погоды, его ждут, он приходит, и мир в Учами становится больше. И, наверное, поэтому каждый, кто увидит Пономареву, спускающуюся к Тунгуске, дает знать соседу: почта. Но до самолета далеко. АН-2 только вылетел из Туры в Тутончаны, обещал сесть и здесь, но скорее всего на обратном пути. А вдруг по дороге в Тутончаны? Вскоре весь поселок вместе с Пономаревой ждет самолет на поплавках. И как только АН-2 пробежит над самой водой, причалит, выбросит на берег мешки и ящики, тут же начнет всех выкликать Пономарева. У тайги свой закон, на таежной почте — тоже. Какое счастье — два мешка писем! Выкликает Лида всю факторию, всех семьдесят жителей, никто не забыт на этом крохотном клочке земли.
— Хорошо бы,— мечтательно произносит молодой механик Василий Марченко,— поменьше мешков, да почаще письма. Его первый дом очень далеко от Учами, а таежный он обживает.
Отсюда все идут веселые, возвращаются как с большого праздника. Народ благодарит летчиков, дружно помогает Пономаревой донести бумажные пакеты, кипы газет, посылки. Поднять груз нужно высоко на крутую гору — дорог от берега к фактории нет. Пономарева — письмоносец, завсберкассой, уполномоченный «Союзпечати», а когда нет радиста — так тоже нередко бывает — она садится у аппарата и два раз в день принимает Туру и передает ей. Нелегка служба у работника связи на Крайнем Севере. Задача нашего попутчика Клавдии Бурцевой помочь фактории Учами. Достанет ли ей силы?
Четвертый в вертолете, совершающий свой первый полет в глубь Эвенкии,— не пассажир. Он член экипажа. Когда-то там, наверху, над нами, «на (втором этаже» каждый был новичком. Сегодня «крещение» второго пилота — Славы Нежинского.
Нигде под нами не вьется тропа, узкая просека не проступит сквозь верхушки частых сосен. Два пассажира — молодые эвенки братья Момоль хорошо знают Илимпийскую тайгу. Георгий — приемщик пушнины, Сергей — студент 3-го курса ветеринарного института в Омске. Оба летят повидать мать и отца в ту же оленеводческую бригаду, что и мы. Где-то здесь должны они пасти оленей. Сергей спичкой показывает командиру вертолета точку на карте. Здесь — это Верхний Коникан, приток Нижней Тунгуски. Наши воздушные гиды взялись привести вертолет на ягельник, куда увел свое стадо новый бригадир учамского колхоза. Они все обещают Луптову, показать какой-то ориентир на земле.
Как только мы взлетели, будущий ветврач, недавний пастух, поднимается по узенькой железной стремянке на «антресоли» к вертолетчикам. Бортмеханик уступает Момолю свое место—брезентовое сиденье. Луптов не раз уже прилетал в эту бригаду, однажды на каникулы привозил ребят к родителям, но то было летом, совсем в другом месте, далеко отсюда. Он нам покажет, если узнает его— там все сгорело. Тогда бригадиром был Май Панкагир.
— Сильный человек, только характер слабый,— говорит о прежнем хозяине стада летчик.— Маю не везло, медведи часто нападали на стадо, неудачно он выбирал пастбища, потери были. Отмаялся Май,— невесело острит пилот.
Новое место бригады Луптов не знает, поэтому и поднял к себе на «второй этаж» Сергея Момоля. С проводником вернее. Незнакомое пастбище играет в прятки с Луптовым.
— Южнее бери!—кричит Момоль командиру вертолета так громко, что и нам слышно внизу.
Глядя на Сергея Момоля, я невольно вспоминал Константина Мицкого в капитанской рубке, его «чуть право», «чуть лево». Один на реке, другой в небе, они указывали людям путь в тайге. Мицкий не умел написать свое имя, Момоль скоро возвратится на факторию с дипломом омского института. В большом сибирском городе он не единственный студент-эвенк. Когда-то в Омске — скоро тому событию полвека — за тунгусов ратовал на съезде инородцев Люча Миха — Михаил Суслов — делегат от туземцев и кочевий туруханской тайги. Я рассказал об этом Момолю в день нашего знакомства на не утихающем ни днем ни ночью перекрестке многих людских маршрутов — Красноярском аэропорту. Момоль сошел (здесь с самолета, и мы оба ждали, пока объявят посадку на Туру. Какой-то юнец, сидевший рядом с нами, бросил окурок на пол. Момоль спросил, откуда он. Тот ответил, что местный.
— А загрязняешь Красноярск, будто он тебе чужой. Паренек виновато поднял окурок, а Момоль продолжил начатый мной разговор об Омске, где никто не бросит спичку на тротуар, не швырнет автобусного билета.
От Туры моим соседом по вертолету был Николай Ильин, давний местный житель. У Надыма, первого населенного пункта на нашем пути, вниз по Нижней Тунгуске — песчаный остров.
— Что напоминает? — спрашивает Ильин.
Прижимаюсь лбом к иллюминатору. Два одинаковых по ширине рукава омывают длинную золотистую отмель в самом центре Тунгуски, все сужающуюся, пока она вовсе не становится тонкой ниточкой. Здесь, в самом ее конце безупречный крут из песка, будто природа обвела дно циркулем и подняла этот шарообразный кусок на поверхность.
— Ну?— требует ответа Ильин.
— Восклицательный знак?
Только сверху видно, как много островов разной формы и величины родила обмелевшая Тунгуска. Лениво сбегают с гор реки — ручейки. Лето почти без осадков, но все равно ручьи зовутся притоками — с первым обильным дождем они найдут свое широкое русло и покажут себя, вздуются пенясь, понесутся урча.
— А это что за река?
Широкая полоса цвета белого мрамора разбегается ручейками, петляет по склону высокого холма, медленно спускается в ложбину.
— Эта река зовется,— медленно, с вежливой улыбкой отвечает мне Ильин,— снег. Не растаял в июле, а в августе уже новый лег.
Так он и останется здесь навсегда, не попадет в холодный океан с Тунгуской. Стараюсь разглядеть внизу светлые пятна ягеля. Не нахожу — нигде не сверкнет мшистая поляна.
— Болото,— говорит Ильин.— Ягель любит сухие места.
Он знает это лучше многих. Николай Ильин — олений доктор. Одиннадцать лет назад ему достался при распределении Красноярский край. В краевом управлении сельского хозяйства Ильину показали на карте Эвенкии самое большое ее озеро — Ессей. Там в заполярном колхозе крупное стадо.
— Хотелось бы подальше,— попросил молодой ветврач.
— Дальше не бывает, дальше уже не Эвенкия,— деликатно объясняли Ильину.
Он вылетел на следующий день. Его предупредили, что, если не поспеть в Ессей в сентябре, ждать самолета придется очень долго, пока озеро не покроется крепким льдом. Иных посадочных площадок в Ессее нет.
Первого оленя в своей жизни Ильин увидел в пути. Рейсовый самолет на Туру сел в Байките, сказали, что «неба не будет», пассажиры могут пойти посмотреть поселок. Погоду дали раньше, чем предполагал диспетчер аэропорта. Ильин опоздал. Семь дней он ждал следующей машины, зато каждый день, как на работу, ходил в оленеводческое хозяйство.
— Хотите опоздать навсегда?—предлагали ему в Байките. Здесь впервые увидели ветеринарного работника с дипломом.
Нет, он уже считал себя жителем Ессея, края земли эвенкийской. Там его ждало большое стадо и... копытка. Для молодого специалиста испытание нелегкое. Делал уколы, спасал больных оленей пенициллином, норсульфазолом. Все это требовало умения, знаний и любви к делу. Помощником у доктора был Иван Бети, председатель сельсовета.
— Вдруг улетишь,— говорил он Ильину,— нужно научиться самому копытку лечить.
— Останусь у тебя навсегда, Агос-чай, вот увидишь. Как и все в Ессее, ветврач звал Бети Агос-чаем. Он тогда не знал еще, что это было прозвище председателя. Агос-чай — восемь карманов. Именно столько насчитали на пиджаке и жилете — первом костюме в жизни Ивана Бети, жителя Ессея, когда их земляк в гордой обнове возвратился из поездки в Красноярск.
Ильин увидел снежную метель в сентябре и не долго ждал пятидесятиградусных морозов, которые не мог себе представить. Теперь он с веселой усмешкой вспоминает, как сразу после встречи Октябрьской годовщины градусник за окном его дома показал подлинное свое лицо — 52 ниже нуля. Когда улетал последний самолет — это еще было до морозов и льда на озере, Ильину долго слышался гул моторов, казалось, что оборвались все его связи с миром, и ему, молодому сильному человеку, стоило немалой воли, чтобы глупо не всплакнуть.
Все это было очень давно, одиннадцать лет назад, врачу только исполнилось двадцать три года. С тех пор запах креозота пропитал его насквозь, он успел покочевать, и, кроме чума, у него была еще настоящая крыша в Ессее, где хозяйство началось с книжной полки, чайника и чугунной сковороды.
...Мы летим уже два часа, никаких обещанных Момолем ориентиров, ничего, кроме пепельных, а под редкими бликами солнца серебристых пятен ягеля на крутых холмах, одинаковых, куда ни кинешь взгляда. Низкорослые березки, разлетевшиеся во все стороны, нигде не обрываются, будто только они завладели всей тайгой. Но так кажется лишь нам, что на земле ничего приметного. Сергей Момоль знает, где нам приземлиться в этом беспредельном однообразии и безмолвии.
И опять приходит на память лоцман тайги, все тот же Константин Мицкий, рассказ о нем капитана Артема Тарасова, первое испытание. Шли Корчагой. Вода здесь не находит выхода: кружит вокруг камней, закипает сотнями воровок, готовых вобрать в себя все движущееся по реке. Здесь Мицкий и испытывал судоводителя Артема Тарасова. Понятно, что лоцманил сам старик, а ученик с дипломом капитана только приглядывался. Когда прошли Корчагу, Тарасов спросил:
— Как же это вы запоминаете все камешки? Дно сквозь воронки видите?
Полный решимости добиться ответа, не дать старику увильнуть, Тарасов, продолжая оставаться пытливым учеником, откровенно сказал:
— Может быть, вы не хотите все оказать мне?
— Не хочу?—искренне удивился старик.— Скажи мне — он всем говорил ты,— если я спрошу тебя, как ты идешь от дома к пристани, что ты мне ответишь? Сворачиваю в такой-то переулок, потом перехожу дорогу, оставляю в стороне площадь, спускаюсь под мост — глядишь и набережная. Так? Днем, ночью идешь ли, тебе все равно — не собьешься. Знаешь дорогу. Так и я. Иду от Туруханска до Туры и до Кислокана, если нужно, замечаю, где свернуть, а где прямо. Плохо объяснил? Значит, сто раз повторю, пока не пройдешь Корчагу, как я, а захочешь, и лучше.
Воронки, перекаты, улова, корчаги — сколько раз он их прошел с тех пор, а ему все не забыть слов своего учителя:
— По-русски хоть не учили, а по Тунгуске я грамотный.
Мы летим к дому братьев Момоль. Пешком ли, учугом, в небе ли они не пройдут мимо него. Неторопливый голос Сергея не то напоминает, не то подбадривает:
— Скоро.
Уткнувшись в стекло иллюминатора, мы ищем это «скоро» — срезанный конус чума, знакомый одинокий дым, будто идет он из вечности, а не из короткой трубы железной печки, чье тепло мы столько раз ловили озябшими руками. Стены жилища оленевода остались такими же, как и сто лет назад, только тогда обогревала их не печь — слово это в эвенкийском появилось недавно,— костер посередине чума.
— Сэлэмэ печу дюкчагу гилитгаран.
Низкий очаг из жести еще не перестал быть новшеством, если старики, приглашая вас в дом, произносят эти слова — у нас в чуме железная печка. И ничего больше не придумано?
Иногда задаешься вопросом, на который нет ответа: неужели ничего не изменилось на земле, если осталось нетронутым такое далекое прошлое человечества — шатер из шкур, без дверей и окон с отверстием к звездам, там, где сходятся дюкча союз тридцати шестов. Они не дают унести элюн никаким ветрам на свете. Искра над чумом, как светящаяся точка неугасимого маяка. Истина, открытая у его очага, сильнее всех доводов разума. На всю тайгу, на все безлюдье — только здесь тепло и сухо в ненастье осеннего дня, когда так зябко на алюминиевых скамьях вдоль холодного борта вертолета. Нет, никогда не забыть уюта чума в дождливый осенний день. Пока существует древнейшая профессия пастуха оленьих стад и вечное его кочевье, ничто не заменит эвенку его дом, построенный без гвоздя и рубанка. Сколько раз попыткам изменить его жилище сопротивлялась природа. Не ломайте голову, будто внушала она тем, кто вносил в павильоны выставок дюкчу из дюраля, элюн из синтетики, веря, что они шагают в ногу с веком. А действительность была благоразумнее — она шагала со стадом в образе человека тайги, любящего свой верный и древний дом, над которым успело погаснуть так много звезд в синеве неба.
Голоса в защиту первозданного дома слышались всюду, где я бывал в Эвенкии. Однажды мы заехали далеко по реке. На девятисотом километре от Туруханска над полосой прибрежного тумана, наискосок от дорожного знака с этим круглым числом, мелькнула искра, дрожащая, как стрелка манометра. Мы иногда лишены так многого в тайге, что ощущение далекого дома может принести даже мимолетная искра. Посланница невидимого из-за тумана жилья, она позвала ближе к берегу, где я стал вскоре гостем девяностолетнего Николая Ксенофонтовича Каплина, трогательно доброго человека. Его чум, гостеприимный, как сакля горца, стоял у опушки леса. Эвенки хорошо знают старейшину большого рода Каплиных. Я уже вспоминал о нем как о проводнике Суслова. Старший семидесятилетний сын Николая Ксенофонтовича Иван тоже знаменитый каюр и открыватель месторождений полезных ископаемых. Молодые эвенки с глубоким почтением прислушиваются к советам Николая Ксенофонтовича. В его чуме неместному жителю, только приехавшему, показались бы ненадежными стены, настолько почернели шесты —опора дома. Кое-где они даже потрескались от долголетия, но сколько раз эти шесты принимали в одиночестве ураганные удары поземок и пург. Сын старого Каплина — Павел Николаевич — вместе с первым секретарем Эвенкийского окружкома партии Василием Николаевичем Увачаном видел тот синтетический шатер, что восхитил его создателей, но не вызвал почтения у упрямой тайги, куда был доставлен воздухом. Эвенки смотрели на него долгим взглядом осуждения. Суровая жизнь научила их сопротивляться всему легкомысленному. Колюче сверкали непослушные застежки
На пологе — их было свыше восьмидесяти. Они обжигали пальцы на морозе, как пылающая сковорода. Здесь, на Крайнем Севере, у металла один закон в стужу. Он безжалостно оборачивается к человеку своим прошлым, когда был огнем, и обжигает всякого, кто протянет руку. Жестяно гремел под ударами ледяного ветра полиэтилен выставочного экспоната, оглушая зрителей. Непонятное, невиданное зрелище вызывало еще большую любовь к своему дому, давшему жизнь их сыновьям, внукам, правнукам. Позже Василий Николаевич Увачан говорил мне о новинке:
— Разве кто-нибудь из нас, родившихся в чуме, возразит, если появится удобное жилище, простое, умное, лучше того, к которому кочевой народ привыкал веками. Эвенки всегда будут помнить человека, сумеющего создать ему такой дом, как не забыли того, кто провел на факторию свет и паровое отопление. Но, скажу откровенно, меня знобило от одного вида этого полиэтиленового шалаша. Попробуй-ка закрепи восемьдесят застежек на 55-градусном морозе, нащупай их во тьме полярной ночи. Нет, не найти такому дому хозяина в Эвенкийской тайге.
Вот что вспомнилось, когда мы начали искать на земле сквозь стекло иллюминатора срезанный конус чума и приветный виток дыма навстречу летящим к теплу.
Луптов что-то хотел прояснить, Момоль поднял пятерню. Мы подумали, что летчик спросил, сколько их там живет сейчас в тайге. А может быть, ответ растопыренной ладони означал, что остается пять километров, поднатужься, мол, МИ-4. Иди, догадайся, что такое пять пальцев Момоля-старшего. Младший был с нами. Георгий выше своего брата, очень нарядный, в новенькой ковбойке. Он прислонился к иллюминатору, так и не сняв своего рюкзака, правда, не очень тугого, не туристского. Он, наверное, тоже знает не хуже Сергея, где кочевье нового бригадира. Клочок земли — островок в океане — так этот чум в Илимпийской тайге. Поди найди, где сесть, чтобы рядом. Где? Это не из словаря вертолетчиков, как и другое слово — площадка. Посадочная площадка. Для Луптова уже один пятачок — целое состояние, а два — клад.
— Садились здесь до вас,— коротко перед вылетом произносит иногда Борисов, показывая булавочный укол на карте. Этим все сказано.— Времена первооткрывателей прошли, мы опоздали с вами, молодые люди. Летаем по укатанному небу. — И не поведет бровью командир, что пришел сюда в самый раз, он-то не опоздал, садился там, где никто до него не был.
— Наши летчики будто испытывают оленье терпение,— смеется Луптов,— летаем низко над стадом. Олени теперь глухи к шуму вертолета, как ломовая лошадь к клаксону риковского «газика». Даже теленок не шелохнется, ни одна важенка не вскинет рога. В крови у них, что ли, иммунитет к МИ-4?
А если всерьез продолжить урок географии — нет-нет да сотрет Луптов на карте Эвенкии карандашный знак вопроса и вместе с ним неведомое. Берега этого ручейка и той высотки без названия, что совсем на другом краю Илимпийской тайги, уже коснулись колеса его МИ-4. Теперь спокойно вынырнут из неба, сбавят газ, пойдут здесь на посадку другие. Сверкнет перед ними пятачок безымянного холма, где первым побывал Луптов. Дело его было доложить, что разведал, все в порядке. И может быть, Борисов развернет когда-нибудь карту и, отправляя новичка в рейс, скажет вместо напутствия, показывая на змейку-ручеек:
— Сядете здесь. Да, здесь. До вас уже был Луптов. Нет, никто из них не опоздал на эту землю. И Славе Нежинскому, только сегодня поднявшемуся в небо, достанутся еще белые пятна в зеленой тайге.
С Луптовым я познакомился в Ногинске — поселке эвенкийских горняков. Здесь добывают графит. Говорят, лучший среди всех мировых месторождений. В узкой траншее забоя я собирал острые, как отточенный грифель, отполированные осколки, пробовал писать ими. По столбику букв, что выстроились на бумаге, мне нужно было отобрать кусок графита, который напишет четче, и увезти его сибирскому художнику Владимиру Мешкову. Едва ли это был самый лучший способ отбора, но другого я не знал. На всякий случай я попросил несколько образцов, чтобы проверить их при свете дня на солнце. Пока я брел к этой полоске света от глухих стен шахты и держал в руках туруханский графит, к которому впервые прикоснулся, я не мог не думать, что давно хотел представить себе этот крохотный городок, что у горы Нога, на Нижней Тунгуске — Ногинск, откуда раз в год в большую воду капитаны вывозят караван его сокровищ к причалам Красноярска. Шла как раз погрузка, очень торопливая — падал уровень реки, и гудки самоходных барж, что-то еще требовавших, сливались для меня с тем живым и непотухающим, что навсегда протянулось сюда — словами Ленина об этом береге Тунгуски. То была его записка Н. П. Горбунову:
«Затребуйте сведения: 1) от Внешторга о цене графита и условиях сбыта его. Ведь это валюта?
2) от СибСНХ об опыте заготовки и продажи графита в 1921 г. (такой опыт был)...» (Ленинский сборник XXIII, стр. 186).
В ту пору — 1921 год—Ленину довелось прочитать присланную ему членом президиума ВСНХ А. Ломовым работу академика В. Н. Ипатьева об электродном производстве из туруханского графита. Как видно из пометок и подчеркиваний Владимира Ильича на страницах этого труда, его очень заинтересовало предложение автора о необходимости срочно организовать производство электродов из залежей туруханского графита. В них, как и в тиглях для металлургической промышленности, ощущалась острая нужда. Привлекала Ленина и перспектива вывоза туруханского графита за границу. Это тоже видно из его пометок на страницах статьи академика В. Н. Ипатьева, что хранится в Институте марксизма-ленинизма.
С большим вниманием ознакомился Владимир Ильич со статьей. В то время молодое Советское государство налаживало внешнеторговые отношения с капиталистическими странами, заключало с ними сделки и изыскивало возможности нашего экспорта. Архивные документы рассказывают нам, что Сибирский Совет Народного Хозяйства заготовил к вывозу в Англию в двадцатые годы несколько сот тонн туруханского графита. Какая же это безмерно ничтожная доля тех больших запасов, что подсчитал на Нижней Тунгуске академик Ипатьев — 10 миллионов пудов. Ленин подчеркнул цифру. Золотой груз к Енисею от рудника шел на илимках. Иных судов тогда не было на Нижней Тунгуске. Бечеву, прошедшую долгое испытание на корчагах и уловах Угрюм-реки, тянул на плечах своих илимщик. Этот рейс натруженных рук и надрывающихся сердец вдоль отвесных скал повторялся не раз, пока бечеву не победил винт самоходных барж. Их гул у погрузочных причалов крохотного Ногинска и ребяческая гордость свалившегося с неба МИ-4 сливалась с прошлым поселка эвенкийских шахтеров и строками о нем, подчеркнутыми Владимиром Ильичей сорок девять лет назад.
«...Туруханский графит по своему химическому составу должен быть отнесен к числу лучших мировых месторождений графита».
...Луптов появился здесь первым после долгого перерыва в расписании Аэрофлота — взлетные площадки были размыты весенним таянием снегов, а Нижняя Тунгуска несла остатки ледохода — большая вода поднимала с берегов, смывала все, что там было нагромождено, — вывороченные с корнем деревья, крепко обитые плоты, сорванные причалы, флотилию леса и слег, чистые, с голубым отливом высокие льдины с впаянными в них длинными стволами ошкуренных бревен, будто орудийные башни речных мониторов. Все это неудержимо неслось к Енисею и походило на остатки кораблекрушения. Где же было сесть «Антону» в этой западне без пятачка чистой воды? Во власти весны было и маленькое летное поле поселка. Вот тогда и появился первым с почтой и коробками старых, а для Ногинска новых кинолент вертолет Валерия Луптова. Он сел легко в карликовых березках на макушке сопки, опустился на зеленый ковер и скрестил ноги. МИ-4 оставался в этой позе, окруженный не только ликующими мальчишками, но и почти всем поселком, потому что велика еще слабость человека к авиации и особенно здесь, на Севере. Когда все было готово к обратному рейсу, карликовые березки, цепляясь за резиновые ноги МИ-4, казалось, не давали им сделать первый шаг в небо. Луптов усмирил землю — не то шумом моторов, не то вихрем лопастей. Зеленая рябь прошла по всей маленькой поляне — пятачку, и, дрожа будто перед ненастьем, ветви низкорослых берез зашумели, как взрослые.
Луптов прощался с поселком эвенкийских шахтеров, увозил их почту и тяжелый ящик образцов туруханского графита на Выставку достижений народного хозяйства в Москву.
Красный вертолет удалялся, уходил вверх, плыл медленно, как воздушный шар, вырвавшийся из рук ребенка. МИ-4 взял курс на Учами.