Сыскать ли еще один такой район в России, где разместились бы восемь Бельгий и столько же Голландий? Суевалов говорит, что равного Илимпийскому он не знает. Все, кто приезжают сюда впервые, произносят — Олимпийский. Как и всех, меня поправляли:
— Запомните реку, от нее название района. Запомнил реку, как не забыл и те девятьсот километров с запада на восток и семьсот с лишним с севера на юг на карте Илимиийского района Эвенкии. Здесь не скажут: столько-то человек приходится на один квадратный километр. Иные масштабы в этом раздолье простора: один человек почти на сто километров.
— Помните у Чехова о наших краях?
Суевалов, не дожидаясь, читает наизусть, как непригодна обычная человеческая мера в беспредельной тайге, где лишь перелетным птицам известен ее конец.
— А ведь метафора устарела,— замечает Суевалов. Мы добирались с Василием Григорьевичем в окружной центр, весь день были на реке и сейчас с надеждой поглядывали на горизонт — не появится ли Тура. Рассмотреть светящиеся точки поселка было трудно — туман как-то сразу поглотил берега, оставив нам один ориентир — слепую полоску воды на пустынной реке. Наша лодка будто прилепилась к середине Тунгуски, откуда мотор уносил в тишину два нетерпеливых слова — домой, домой!..
Поездка была радостной для первого секретаря Илимпийского райкома. Василий Григорьевич увозил с фактории Нидым тугие, с влажным запахом торфа сочные метровые колосья ячменя — по здешней мерке это великаны. В моторке лежали завернутые в газету клубни картофеля — розовый лорх с мальчишеский кулак.
— Достаточно она бездельничала,— говорил Суевалов о безжизненной земле.
Завтра он покажет эти робкие дары тайги, будет разводить руками, ходить из кабинета в кабинет и страстно говорить то, что я уже слышал — молодцы нидымцы — нужно дивиться людям, извлекающим здесь живую былинку, а они — зерно и картофель, да какие еще, посмотрите!
Суевалов был одержим мечтой - об этой земле, никогда не накормившей человека, он знал, что на языке эвенков не было слова «урожай». Его сегодняшнюю радость мог разделить с ним в полную меру лишь тот, кто видел, сколько раз брошенной горсти зерна преграждал путь вечный холод почвы. Слабые люди мерялись силами с Севером. Казалось, они сами ощущали на себе стужу той земли, где оставляли проросший картофель весь в зеленых бугорках один на один с комьями мертвой глины и торфа. Но пришел день, когда у низкорослых кустов ботвы, увешанных золотистыми цветами, обнимались счастливые победители. Они говорили шутя, что теперь им хватит своего собственного урожая до нового: варили картошку в мундирах, жарили, запекали в золе, придумывали все новые яства. Теперь попробуйте не поверить, что там, над панцирем вечной мерзлоты, о которой прожужжали им уши, зреют настоящие урожаи. Настоящие, как у всех людей.
...Суевалов едва коснулся руля, выправил движение лодки, прислушался к неравному поединку мотора с рекой — мы шли против течения. Он знал эту реку давно, когда еще поднимались по ней илимки. Точнее сказать, их вели, тянули лямщики, люди пожилые, на фронт их не взяли — вышли из годов — такая была присказка военкома. С эвенками в одной бечеве русский мальчишка — Вася Суевалов, сирота. Три илимки с грузом для охотников и оленеводов — целая флотилия. Считалось двести девяносто километров до фактории Кислокан. Шли двенадцать дней. Шли берегом, не обсохшим от весеннего паводка, захламленным валежинами, бревнами, вынесенными большой водой льдинами. Зато обратно домой добирались за четверо суток по течению.
Были у пятнадцатилетнего паренька и другие учителя, кроме илимщиков. Эвенк Антон Курматов повел его первый раз в тайгу, подарил собаку будущему охотнику, белковать стал с мальчиком по воскресеньям. А в рабочие дни Вася Суевалов строил факторию — Тутончаны, возил лес. Мужчины все на войне. Потом он один уезжал за двести километров от Тутончан, оставался восемь-десять дней в тайге, раздавал охотникам хлеб, патроны, порох, сухое молоко, собирал пушнину, выписывал квитанции, читал у костра фронтовые новости, переводил на эвенкийский — нужна была точность для сводок Совинформбюро и краткость. А вопросов сколько? Как объяснить, найти слова попонятнее. Так он учился языку, и была эта работа ему по душе.
Однажды Василий привез много шкурок белки сверх того, что сдали охотники: Николай Лапушкин, Николай Тавлокун, учитель Васи — Антон Курматов и Аксинья Удыгирь прислали бесплатно по сто штук белки. На победу.
— Четыреста?—спросил, сосчитав, председатель колхоза.
— Привез чуть больше, побелковал малость, время было,— сказал Вася.— Сто двадцать от меня.
Тайга стала шить для фронта: ушанки, рукавицы, чулки — все из оленьего меха. Теперь Василий объезжал чумы за четыреста с лишним километров, собирал посылки солдатам. Исчезал на две-три недели, и обратно с целым караваном — аргиш по-местному. Скольких же они уберегли, отогрели, эти аргиши, там, где негде было солдату укрыться от стужи.
Суевалов часто всматривается в прошлое и каждый раз, говоря о победе, он видел удивительно похожие на всех, кого нельзя забыть, лица таежных швей Марии Курматобой, Матрены Удыгирь. Все это теперь далеко, но давняя и вечная тема не оставляет моего попутчика, которого мне остается еще расспросить о многом. Взгляд мой теряется в полуметре от борта нашей лодки, и чувствуешь глубокое уважение к тому, кто держит в своих руках огромную реку, когда нигде на всем нашем пути не мигнет нам ни одним приветным огоньком.
— Бензина хватит,— говорит Суевалов.
К этому короткому успокоению он не добавил, что перекаты и мели знает, как стены родного дома, и нам не грозит ночлег на реке. Мне уже говорили, что с первым секретарем райкома можно выезжать и в снежную бурю, и в весенний паводок, говорили, что в минуту опасности Суевалов готов на невозможное, и нет таких ловушек, которые тайга могла бы расставить на его тропе. Давно он слывет здесь бывалым следопытом, но стал им невдруг. Испытывала его Илимпийская тайга не раз, прежде чем приняла в свое подданство. Однажды семь дней не выпускала. Он сделал тогда все, на что способен настоящий человек. Но сначала очень коротко о двадцати днях в его жизни, а потом семи — двух вершинах в биографии таежного человека.
В первые дни сентября с колхозного суглана — собрания — разъезжались в тайгу охотники. Суевалов помог им добраться к месту охоты. На обратном пути сорвало вилку с мотора лодки, и Суевалов упал от неожиданного и сильного удара по лицу. Адская, нечеловеческая боль. Разбита челюсть. Он истекает кровью. Никого вокруг. За него все спокойны, когда он уезжает, и никто еще не ищет Суевалова. Но когда пошла шуга, стали тревожиться: столько дней, а вестей никаких. Где его искать? Никто не сумел бы точно ответить на этот вопрос. Вспомните лишь, сколько больших европейских стран просторно разместилось бы в одном Илимпийском районе.
Один у реки, по которой уже нельзя проехать, Суевалов понимал, что его ищут, но гидросамолету не сесть из-за шуги, и он начал готовить посадочную площадку среди скалистых круч, расчищать от валунов и острых камней длинную прямую полосу у берега, утрамбовывать ногами. Завтра может уйти осень, уступить зиме сентябрь. Нужно спешить. От усталости у него кружилась голова, он не подходил близко к реке, больше всего страшась свалиться в воду.
Вечером он разводил огонь, стерег небо, только оттуда ждал он спасения, зная, что ему придут на выручку, что в Туре давно спохватились. Он даже знал, о чем будут расспрашивать его. «Нет, давай с самого начала. Значит, ты их посадил в моторку и повез. А потом? Дальше-то что?» И на улице будут спрашивать, и дома. В Красноярск приедет, там вовсе не отстанут с расспросами. Город — не тайга. Им непривычно пять дней из лесу домой не возвращаться. Сколько он сказал? Пять? Это сегодня шестые сутки пошли. Откуда знать, когда ему обратно, под крышу.
...На двадцатый день летчик Тыртычный нашел Суевалова на «его аэродроме».
«Пропасть в тайге дело трудное».
Вот и все, что написал он Тыртычному, когда тот ждал от него слов, но слышал только мучительное бормотание. Говорить Суевалов не мог.
Еще не раз он делал невозможное, и эвенки — люди тайги — гордились им. В ту зиму Тура семь дней говорила о его гибели. Даже сильные люди, что успокаивали семью Суевалова, давно расстались с надеждой — стояла и для здешних мест суровая погода — морозы доходили до шестидесяти. Дневной свет угас, тайга погрузилась в долгую ночь, а Суевалов там один. Не совсем один, говорили охотники, с ним собака. Он поднялся на вершину сопки, хотел раздвинуть горизонт, что там, далеко. Не его ли дом? Нет, не его и ни чей, а всего лишь другая сопка, а между ними один человек — Суевалов. Это было на вторые сутки. Вернуться в поселок он предполагал в тот же день. Когда идешь за белкой, всегда кружишь. А здесь еще сильный туман, и поземка мела сутки, Суевалов потерял свой след. Одет он был налегке. Спичек оставалось немного — курил весь день.
Двое суток он шел почти не останавливаясь, на третьи разжег костер, решил чуть вздремнуть у тепла, прислонился к стволу лиственницы. Рукавицы повесил на сучья, высоко над огнем. Проснулся очень скоро от прикосновения чего-то горячего — тлели брюки на коленях. Но это была еще не самая главная беда — в костре сгорели свалившиеся с дерева рукавицы. Снял гимнастерку, разорвал на две части, приложил по рукаву к коленям, обмотал остатками материи. Теперь на нем оставалась рубашка и ватный пиджак. Он твердо верил, что не обился с пути, хотя ничего не узнавал вокруг. Шел, зная, что идет к Тунгуске, а на самом деле уходил от нее к Тембинчи, притоку Кочечума (Петлистая — в переводе с эвенкийского). Где тут найти приметы — зима все выбелила в одинокий цвет.
В первый день Суевалов ничего не ел, забыл даже, что мог бы славно пообедать — как-никак подстрелены две белки. Он вспомнил о них, когда развел первый раз костер, нарезал кусками, нанизал на острую палку, поджарил, как шашлык. По-настоящему голод подкрался к нему на четвертые сутки, даже перестали ныть коленные суставы от холода. Нет, он не станет больше белковать: каждый патрон — это его разведка, призыв к людям, напоминание тайге о себе. Можно всегда разжечь костер из пыжа — чего проще, но у него с собой малопулька.
Последняя спичка — единственное сокровище Суевалова. Он бережет бесценный коробок и расстанется с ним, когда почувствует, что жизнь оставляет его. Неужели все эти шесть дней нигде вокруг не было ни души? Только сейчас он начинает звать людей, кричит им, ему кажется, что он слышит далекие голоса, уносимые ветром. Нет, он не устанет, будет идти навстречу людям. Тайга не пустыня, тайга — земля обитаемая. Сколько раз Суевалов бывал здесь один. Правда, так, как сегодня, еще не случалось. Он делает глубокие зарубки на сосне, похожие на ступеньки, вырезает ножом на коре острые шипы и, прислонившись к ним лицом, обнимает дерево там, где зарубки. Это для рук он сделал, чтобы была опора. А если разомкнутся ладони, соскользнет рука, когда он начнет засыпать стоя и падать в снег, острая кора прострочит щеку, сдерет кожу, и он проснется.
Шаги ведут его от дерева к дереву, он обнимает их, дремлет, валится, но не засыпает. Щеки, лоб в крови, новых свежих ссадинах. «Что же мне поможет вырваться отсюда? Во имя чего я здесь умру? Только не ждать, не останавливаться...»
Суевалов продолжал идти, исхлестанное корой лицо хранило память о секундном сне на обледенелом стволе сосны. Собака шла за хозяином, иногда она забегала вперед, останавливалась, странно глядела на неузнаваемого человека.
— Марс, это я,—говорил ей Суевалов, а себе повторял одни и те же слова:— А ну-ка, сделай еще десять шагов. Нет, не шажков, а настоящих. Теперь пять... Еще бы один... Все. Отдохни, прислонись к дереву.
— Сколько мне еще удастся протянуть,— спрашивал он себя. Отвечал по-разному. Все это были скорее советы другим — как обогреться, когда трясет в ознобе, как идти вдоль
русла замерзшей реки до ее устья, и, конечно, слова о тех, кто нас ждет и верит, что мы не слабее других, кого искали до нас. Не мы же первые не находим опушку тайги. Найдем, есть же она у нее!
Рис.6. В.Г.Суевалов
Он кружил, как белка, за которой ходил. Теперь он шел не за белкой, искал выхода на земле — не находил, искал по звездам — тоже не нашел. Охотник ли ты, врач, пастух оленьих стад, секретарь райкома, учитель с фактории — у всех здесь одно ремесло — человек тайги. Если даже пришла в дом теплая вода и передача из Москвы, все равно тайга остается.
Стужа нестерпимее той, что сковала лес, пронизала Суевалова, не оставляла в нем нигде и следа тепла. На седьмые сутки Суевалов решил разжечь последний костер. Спиралью нарезал бересту, как это делают эвенки, не знал, что несчастье уже стояло рядом с ним — спичка коротко чиркнула между снегом и звездами и угасла.
— Вое, Марс,— сказал он и запустил руки в чуть теплую собачью шерсть, отогревая окоченевшие пальцы.
Теперь трудно вспомнить, как это было, когда он услышал сквозь семидневную тишину гугару — колокольцы оленьей упряжки. Одно хорошо Суевалов помнит, как перекричал он гугару. Она захлебнулась и умолкла. Неужели ему показалось, что он сильнее ее?
— Ого, эй!
Марс залился счастливым визгом, бросился на знакомый таежным собакам нехитрый звук.
Полярная ночь, ничего не видно, и все же он узнал Степана Мирошку, заготовителя оленеводческого колхоза «Красная звезда». Тот не сводил с него глаз.
— Василий!..— шептал потрясенный эвенк.— Мало от тебя осталось, Василий...
У Мирошки легковые санки, две грузовые упряжки, десять оленей. Он спешил разжечь огонь, кипятил воду. Завернул в медвежье одеяло Василия Григорьевича, поил горячим чаем.
Суевалова трясло, как в лихорадке. Пил ненасытно кружку за кружкой, другой ожегся бы, а он вовсе не ощущал тепла. Как страшно, должно быть, смотреть на человека, пьющего кипяток, как остуженную воду...
— Подуй! — испуганно пришептывал эвенк.
— Сядь на меня, Степан,— выдохнул Суевалов онемевшими губами.
Оставив в тайге весь груз, Мирошко мчал Суевалова далеко в район, каких сотни в России — школа-десятилетка, Дом культуры, телефон, редакция газеты «Советская Эвенкия», заочники вузов и даже опытная станция полярного земледелия. Но сыщешь ли еще один такой, где разместилось бы восемь Бельгий и столько же Голландий!