—Тура, это где?
—Столица Эвенкии.
—Эвенкия? Далеко?
—Очень далеко.
—Но и очень далеко, от чего-нибудь да близко.
(Из разговора в столичном аэропорту).

Если уйти от легкого соблазна, забыть годами кочующее сравнение, с которым мы редко расстаемся, описывая российские просторы, и не сказать, сколько больших и малых государств разместится на территории Эвенкии, то каким еще эталоном измерить сказочные дали этого края? Разве только две Тунгуски — Подкаменная и Нижняя — могучие притоки Енисея помогут представить беспредельность Эвенкии. Первая не смолкает, пенится на перекатах, бурлит в теснинах отвесных скал, несет свои воды тысячу километров, второй выдался путь куда протяженнее. Помните у Вячеслава Шишкова:

«Река большая, слышал я — три тысячи верст... Тунгусы, якуты на ней».

Это о Нижней Тунгуске, об Угрюм-реке.

В эти дни она и впрямь угрюма, ушло мимолетное лето. Неподвижно над самой водой нависли кучно клочья тумана, будто густо приклеенные. Уже месяц ни дождей, ни ветра. Эвенкийская тайга живет по своим законам, противится сводкам синоптиков, не признает их прогнозов. Люди беззлобно прощают ошибки метеослужбы — нелегкая доля предсказывать погоду на Крайнем Севере. А если еще подарят им день тепла в сентябре, то все, что обещалось и не сбылось, забывается.

Летчики бессильны, когда Тура рядится в лохмотья облаков. Вертолеты поднимаются и тут же садятся. Будто для того только и взлетали, чтобы попробовать широкими плечами лопастей отодвинуть тучи. В притихший зал ожидания врывается скороговорка микрофона:

— Тура закрыта до утра.

Весь день метеорологи искали просвета в небе, а под вечер голос диктора поспешно, видно, во избежание вопросов, перечисляет поселки и фактории, куда отменяются рейсы. Они звучат притягательно, и если истина здесь заключается в том, чтобы ждать, то можно ли отказаться от билета, когда слышишь такие названия: Эконда, Тутончаны, Учами, Ванавара, Ессей. Пусть закрыт весь простор неба — все равно будем ждать.

Утром мы летим в Учами — ночь победила непогоду. Можно ни о чем не спрашивать карту, не сверять с ней курса, увы, скалы Суслова остаются в стороне. Мы это узнали еще на земле, но перед самым вылетом Валерий Луптов пообещал, хотя бы издали, показать обрывистые склоны скал, поросшие лишайником.

— Примерно через час вы их увидите,— сказал он. — Ничего любопытного, честное слово,— простодушно заметил командир вертолета.

Для Луптова скалы Суслова просто стена в тайге, еще один противник там, внизу, который заставляет думать о себе. Особенно, когда низкая облачность. Вот и все. Трудно чему-нибудь удивляться, прокладывая тысячную борозду в небе, соединяя наугад, без видимых ориентиров, без советчиков, кроме тайги, кочевье с кочевьем, чум с чумом, человека с человеком в этом зеленом, как сегодня, или белом раздолье без края — в зависимости от времени года.

Луптов не забыл обещания, передал из кабины, со своего «второго этажа» короткую записку: «Справа скалы Суслова». Я прижался лбом к стеклу. Одинокая, заблудшая в тайге каменная глыба предстала в иллюминаторе МИ-4, укутав в облако свою макушку. То, что увиделось, теперь уже осталось позади. Небо тянуло к себе Луптова все выше от островерхой стены, как-то сразу заслонившей день в иллюминаторе и так же быстро вернувшей его нам. Но с такого расстояния не рассмотришь скалы, они исчезли, растворились мгновенно. А ведь я обещал Иннокентию Михайловичу Суслову поклониться им от него.

— Поклонитесь людям,— попросил он, прощаясь со мной в Ленинграде, и горестно заметил, что, наверное, не сыскать уже никого, кто ходил с ним по Илимпийской тайге.

—С 1926 сколько прошло! А если считать с 1913?

Он всегда верил, что вернется туда. Пусть не надолго, только приземлиться бы в Туре, увидеть, какая она сегодня, и обратно. Сознание невозможности посетить эти места пронизывало рассказ Суслова. Его друзья — Лючеткан, Шилькичин, Ленгамо — знаменитые охотники и проводники глядели со стен и с письменного стола. Переступив порог комнаты Иннокентия Михайловича, уже никуда от них не уйдешь. Вот-вот они что-то ему скажут по-эвенкийски и отправятся в путь показывать таежные тропы, что знают с малолетства, поведут и без троп, если придется, как вел Лючеткан Вячеслава Шишкова от устья Илимпеи тайгой на юг, до Ванавары пятьсот верст с лишним. Не его одного вел, и не он один вел. Были тогда знаменитые проводники. Суслов заснял их «Фотлендером» — 9х12 — у берегов Кочечума, Виви, Учами. Не будь их на этих фотографиях, они все равно бы присутствовали здесь — ведь никто не ушел из его памяти. Заслонить их могут на какой-то миг разве только старые коллекции минералов, собранные чуть ли на заре века в Эвенкии, да карты притоков двух Тунгусок, их лоции, составленные молодым Сусловым, когда он на плотах промерял глубины, никем не описанных до него таежных рек.

— Кому же поклониться? — спросил я Суслова на прощание.

Он долго не решался бросить вызов времени, потом сказал печально, что память стариков — это древнейший закон притяжения — никуда от него не уйдешь. Иннокентий Михайлович назвал неуверенно имена тех, кто был помоложе — эвенков-охотников Лаврентия Джонкоуля, Василия Доонова, вспомнил Николая Каплина, заметив, что и брат его был проводником у Вячеслава Шишкова, а отец — Ксенофонт Каплин — сопровождал известного исследователя Севера Александра Чекановского — царского ссыльного.

Рис.1. И Суслов

Два дня, проведенные с Иннокентием Михайловичем, дали мне почувствовать, как дорога ему земля, которую он прошел из края в край, когда еще никто из нынешних следопытов Эвенкии не родился. Часто единственным спутником Суслова было только эхо. Ни души между ними, одна тайга.

—Эй!

Возглас этот всегда возвращался с ответом. Обежит все дали, взберется на горы, скатится вниз с ручьями и опять рядом с Сусловым.

—Эй-й!

Однажды тишина и безлюдье вернули ему самое главное, что он ждал от тайги,— голос человека. С замиранием сердца он ответил ему. То был голос эвенка, друга его отца. Здесь все были друзья его отца.

...«Справа горы Суслова». Так я и не увидел их. Замшелые кручи и только, утешал я себя, все равно не разглядеть того, что рассказывал о них Иннокентий Михайлович. Горы обязаны человеку своим именем, а человек им чем?

Первооткрыватель Суслов. Длинное слово «первооткрыватель» уместилось на небольшом, как листок из календаря, клочке бумаги. Удостоверяется, что И. М. Суслов первооткрыватель. Вот и все. Нашлось место для подписи наркома. Почтальон принес письмо на дом, хотя не было оно ни ценным, ни заказным,— доставил его вместе с денежным переводом тому же адресату. Получатель увидел сумму — не поверил, дал посмотреть жене. От кого — он заметил сразу, а за что не понял, пока не распечатал конверт.

—Верочка, что делать будем с этим неслыханным сокровищем?— спрашивал Иннокентий Михайлович жену.—Пятнадцать моих зарплат сразу!

—Не поехать ли нам на Кочечум? Теперь не пешком и не учугом. Самолетом в Илимпийскую тайгу можно. А если слетать на озеро Ессей?

Им очень хотелось отправиться туда вдвоем, повторить 1926 год, все его радости. Но было уже немало лет, к тому же мела поземка на острове Декабристов в Ленинграде, заслонила белой мглой Кочечум, промерянный ими на плоту.

—Хватило бы воли в тот день, и впрямь мы улетели бы с Верочкой.

Они не поехали в тайгу, собрались в Минводы.

—Подкумок тоже река,— согласился тогда Иннокентий Михайлович.

На Васильевском острове, за пятнадцать часов полета от Туры, человек, давший имя эвенкийским скалам, вспоминал, рассказывал о своей сказочной встрече с ними пятьдесят пять лет назад. В 1913 году петербургские газеты напечатали хронику об отъезде в Туруханский край этнографической экспедиции Российской академии наук. Подробности не сообщались. Начальник экспедиции, двадцатидвухлетний студент Петербургского университета Иннокентий Суслов был и единственным ее участником. Захватив с собой самую малую толику ржаных сухарей, крупы, много валиков к диктофону, купленному на Невском во французском магазине, Суслов отправился в путь. Давно он мечтал об этой поездке. У первого же костра пастухи оленьих стад и охотники, которые никогда не видели его раньше, распознали в чертах юношеского лица удивительную схожесть с Михой.

Кто-то из старых эвенков сказал:

— Миха прислал его к нам.

Как объяснить им, кто прислал его? Всю тайгу уже облетела весть: пришел сын Михи, брата тунгусов.

Теперь во всех стойбищах, по всем притокам Нижней Тунгуски и факториям Илимпийской тайги Иннокентия называли не иначе, как Люча, бэеткан Миха. Русский. Сын Михаила.

Откуда же на берегу безвестной таежной речушки Виви, в чуме — доме из бересты и тридцати шестов — «дю» по-эвенкийски, где нет ни окон, ни света, где спят на оленьих шкурах и укрываются медвежьими одеялами, знали отца петербургского студента?

Трудно, почти непостижимо представить себе сегодня трагичность судьбы, постигшей в детстве отца Иннокентия Суслова. Одиннадцатилетнего русского мальчика, однажды ослушавшегося учителя церковноприходской школы, жестоко наказывают, увозят за тысячу двести верст от родного дома. Оставляют одного у заполярного озера Чиринда среди чужих людей, в кочевье эвенка Николая Пеле из рода Удыгир.

Никто не услышал никогда, чтобы мальчик говорил о доме, только изредка по ночам, во сне, он звал мать. Так было в первый год, потом все стерлось в детской памяти, и он забыл свое прошлое, отрекся от него, сам того не ведая. Домом его стал чум, где жили близкие ему люди. Других людей он не помнил, все другие были чужими.

Тот, кто привез сюда мальчика, дал знать о себе только через десять лет. Это был отец Миши — Михи, как прозвали его эвенки. Люди тайги — добродушные, сердечные, прямые — давно признали в нем своего, да и внешне юноша-пастух уже ничем не отличался от них.

—Я пришел за тобой,— сказал отец, так поздно заявив свои права на сына.

Михаил походил на всех мужчин рода Удыгир, коричневых от ветра и солнца, продубленных стужей, в одежде из оленьих шкур с тугой косой и цветастым платком на голове. Он почти позабыл за годы кочевья родной язык, грамоту, счет, все, с чем пришел сюда когда-то из приходской школы. За десять лет, прожитых в тайге, Миха не увидел ни одной книги, даже на ярмарке в устье Илимпеи, куда брал его с собой Пеле. Как и все тунгусы, он делал зарубки на палочках, когда его хозяин отсчитывал купцам соболей, белку и песцов.

—Зачем пришел?— спрашивали эвенки Суслова-отца. Они не верили своим глазам, как он посмел явиться сюда!—Бейэ Миха теперь наш. Зачем пришел? (Бейэ — человек)

Но отец Михи не уходил. Он повторял одно и то же: пришел сюда по закону, пришел за сыном.

Прожив более десяти лет в Чиринде, Миха сроднился с тайгой, ее людьми, природой — пятидесятиградусными морозами, короткой, буйной весной. Он уходил далеко с оленями. Там, где он пас стадо летом и осенью, ему встречались якуты. Они научили его своему языку, их слова казались ему легкими, некоторые даже знакомыми, он быстро стал понимать все. Потом пастухи-якуты научили его вовремя уводить оленей с ягельника, торопили на новые пастбища. Он это делал и раньше, но вслепую, наугад. Теперь Миха знал точно этот день. Скоро он заметил, что там, где еще вчера стоял его чум, пропадали олени у других пастухов. Много пропадало. Их угонял дикий олень — еще звали его морской. Никто в Чиринде не мог заранее предсказать день, когда задрожит тайга от диких стад. Сам Николай Пеле тоже не знал, когда это бывает. Ходил к шаману за советом. Дикий шел косяком — по три и даже пять тысяч и уводил с собой всех оленей, что встречались ему, как ветер лист. Теперь только одному чириндинскому пастуху были известны такие дни. Дорогу дикого оленя он тоже знал. Миха начал учить других, как уходить вовремя.

Однажды в его чум на далеком от Чиринды пастбище пришел старый якут. Миха никогда не видел его до этого.

Старик сказал, что свернул со своей дороги посмотреть на русского тунгуса. Он спросил, не помнит ли мальчик свою мать.

—Я был маленьким, когда она умерла,— сказал Миха.

—И ничего не можешь вспомнить?— спросил старик. Странный человек. Нет, он ничего не может помнить, он только знает, что у него нет матери, давно уже нет, иначе кто посмел бы увезти его за тысячу верст от дома. Якут показал пятерню.

—Когда она закрыла глаза, тебе было столько — пять.

— Ты знал ее?— спросил мальчик и услышал удары своего сердца, такие частые, будто он один без оленей тянул груженые нарты.

—Я пустился в долгий путь, чтобы тебя увидеть, пастухи сказали, что твое имя Миха и еще одно знакомое мне имя есть у тебя — Суслов. Я все глядел какой ты, но не мог ее увидеть. Ты на самом деле ничего не помнишь? — настаивал старик. Он снова показал Михе сморщенную ладонь — сколько пальцев, столько и лет.

Он хотел пробудить в русском мальчике воспоминания, но они не откликались на его зов. И все же не напрасно столько слов произнес старик. От них уже не уйти было Михе, они принесли озноб, не знакомый ему ни в дождь, ни в ветер.

— Я помню,— сказал он, не понимая еще, зачем это нужно чужому человеку,— что когда-то уже слышал язык якутов. Сначала мне вспомнился их счет, потом названия рыб. Даже песня одна о чистом озере показалась мне знакомой. Будто забыл ее, а потом она вернулась. Но не от того якута, кто пел, а от другого слышал ее первый раз. Только не знаю от кого.

— Ты узнал эту песню от матери,— твердо сказал старик.— Она не могла забыть озеро Ессей, где счастье лежало на дне. За ним пришли туда якуты. Других песен в нашем роду не пели будущим мужчинам. Им всегда завещалось добыть это счастье.

—Старик устал, умолк, и Миха долго ждал его слов.

—Кто ты? — с тревожной надеждой узнать что-то неизвестное спросил Миха.

—Я самый старый в роду Ботулу,— ответил он, помедлив.— Я нашел то, за чем шел.

Он рассказал русскому тунгусу, что много лет назад в заполярную даль на озеро Ессей приехал молодой человек с самого устья Тунгуски. Он жил недолго среди якутов, и однажды его не стало. Не стало и красавицы Ефимии из рода Ботулу. Русский Суслов увез ее в нынешний Туруханск, когда он назывался еще селом Монастырским.

—То была твоя мать.